Сегодня в российский прокат выходит фильм «Заложники». Это картина моего друга режиссера Резо Гигинеишвили. Сюжет основан на реальных событиях: в 1983 году группа молодых талантливых ребят из лучших грузинских семей попыталась угнать самолет из Тбилиси в Турцию. Все пошло не по плану, а попытка побега на Запад обернулась страшной трагедией. Погибли невинные пассажиры и члены экипажа. Самолет вернули в Тбилиси, группа «А» КГБ СССР взяла его штурмом, затем был суд, который приговорил заговорщиков к высшей мере наказания.
Мой дедушка Эдуард Шеварднадзе был в то время первым секретарем ЦК КП Грузинской ССР. Сколько себя помню, разговоры об этой истории не прекращались. Помню, как все осуждали деда, за нашей фамилией тянулся шлейф проклятий. Помню, как в подростковые годы я стыдилась об этом говорить. Весь ужас был в том, что я не понимала, где правда, но чувствовала, что она не может быть однозначной.
О событиях того ноября и сегодня сложно рассуждать. После того как расстреляли ребят, в Грузии, где все — через рукопожатие — знакомы и дороги друг другу, эту историю приравняли к национальной трагедии. И как в лучших традициях античных трагедий, герои оставались героями, невзирая на поступки.
Попытки рассказать о том захвате были. Но никто за три с лишним десятка лет не осмелился представить страшную историю во всей ее чудовищной неоднозначности.
О художественной значимости фильма Резо скажут профессионалы. Некоторые критики и режиссеры уже оценили его очень высоко. Мне же хочется поделиться только одним наблюдением. Многие ожидали, что «Заложники» расставят все точки над i, но фильм вызвал бурные дискуссии. И это верный признак того, что режиссер был абсолютно честен в трактовке трагедии. Каждый видит в этой картине свою правду, но самое важное, что произошло с ее выходом,— история стала осязаемой. Про нее можно говорить вслух, говорить без страха и стыда, спорить, ругаться, плакать. События, обросшие мифами, перестали быть табуированными и сделались частью нашего общего прошлого. Это первый и самый важный шаг к врачеванию ран, ибо не существует более жесткой формы эмоционального насилия, чем молчание.
— Я убеждена, что мы все сотканы из каких-то страхов и комплексов, которые не только приобретаем в течение нашей жизни — многие заложены в нас генетически и исторически. Когда ты снимал этот фильм, ты в какой-то степени прорабатывал и свои страхи в том числе?
— Прежде всего мною двигало желание не навредить и не использовать материал ради своих творческих амбиций. Я чувствовал ответственность перед теми людьми, которые пережили реальную трагедию. Потому что, как ты сама знаешь, эта тема до сих пор актуальна в Грузии. Я даже тебя представлял и думал: как снять так, чтобы ты, посмотрев картину, поняла мою искренность, мое горе и сожаление по поводу случившегося. Мы предельно деликатно и уважительно попытались воссоздать все те события.
— Мы еще поговорим об этом, но сначала все-таки про свои страхи расскажи: ты как-то говорил, что сравнивал себя с этими ребятами, угонщиками.
— Мне пришлось вспоминать юность и анализировать то, что было в прошлом. Например, свои ощущения, когда впервые вернулся из-за границы. Помню чувство неловкости и отчаянное желание понравиться любому иностранцу, приезжавшему тогда в Советский Союз. И в какой-то момент я захотел понять: почему же я настолько несвободен в общении? Почему я боюсь открыто высказывать то, что думаю? Я помню папу, который был очень мужественным человеком: в шальные 1990-е, когда у всех были автоматы, он мог заслонить собою кого-то из друзей. Но при этом я точно так же помню, как он боялся публично высказываться в 2000-е годы. И понимаю, что в принципе это ненормально. В какой-то момент я всерьез стал переживать, что у моих детей, которые довольно часто смотрят советские мультфильмы и слушают замечательные советские песни, транслируемые по всем телеканалам, возникнет ощущение: все в Советском Союзе были белыми и пушистыми и жили так, как пели: «От улыбки станет всем светлей». Мы гордились достижениями наших талантливых спортсменов, музыкантов, артистов, но и они ведь преодолевали массу трудностей и много чего было им запрещено. Мне хочется, чтобы мои дети не романтизировали то время и понимали: одно дело — память об ушедшей молодости и совсем другое — это система, по которой не может быть никакой ностальгии.
— Мы с тобой давно и очень хорошо знакомы. Я наблюдала съемочный процесс, видела, с какими трудностями ты сталкивался и какие преграды тебе пришлось преодолеть, чтобы фильм вышел. Почему эта картина так важна для тебя? Ты чувствовал, что это серьезная режиссерская удача? Или тебе просто во что бы то ни стало хотелось рассказать ту историю?
— Думаю, все началось в детстве: как-то ближе к ночи я увидел мать одного из угонщиков на нашей кухне — она шепталась с моей мамой. Хотя это были уже перестроечные времена, традиция шептаться на кухне сохранилась. Дело в том, что родителям угонщиков долгие годы не сообщали о приведении приговора в исполнение: им довольно цинично намекали, что их дети вроде бы живы и раскиданы по разным спецколониям Советского Союза. Родители ездили их искать, и никто, включая мою маму, не мог лишить их надежды и сказать прямо, что это все иллюзии, не нужно тратить силы и время на бессмысленные поиски. Потому что только эта надежда, растянутая во времени, и спасла их, помогла смириться с потерей. Если вообще с этим можно смириться. Наверное, в моем подсознании как-то отложился тот ночной разговор, по крайней мере я до сих пор помню полуприкрытую дверь на кухню. А потом уже, когда я начал знакомиться с подробностями дела, изучать архивные материалы, история просто захватила меня. О том, какой крутой фильм может из этого всего получиться, я вообще не думал. Мне было важно разобраться во всех деталях процесса, изучить все допросы и показания. Как оказалось, что симпатичные молодые люди с прекрасными перспективами в жизни, а некоторые уже реализовавшиеся в профессии, как Гега Кобахидзе, например, совершили эту роковую ошибку? Они не только поплатились своими жизнями, но искалечили жизни родителей, убили и ранили многих ни в чем не повинных пассажиров и членов экипажа. Я все больше думал об этом и в какой-то момент почувствовал, что история управляет мной и процесс затягивает не только меня, но и множество других людей. Я видел, с каким рвением артисты входили в работу и буквально пропускали через себя эту трагедию. Я наблюдал, как они личностно взрослели. Поэтому для меня было счастьем приходить каждый день на съемочную площадку и преодолевать все трудности, возникавшие на нашем пути. Это был захватывающий опыт.
— Хочу все же вернуться к угонщикам, которые стали героями твоего фильма. По-моему, тот когнитивный диссонанс, который эта трагедия вызывает, заключается в следующем. С одной стороны, по меркам и того времени, и нынешнего они террористы. А с другой — они так прекрасны, так талантливы, как герои фильмов Бертолуччи, и в них невозможно не влюбиться. Террорист, как мы его сегодня представляем,— это человек, который идет на смерть с радостью. Он против жизни. А те ребята, по сути, решились на то, на что решились, ради жизни. И это все меняет. Я знаю, что ты не романтизируешь ту историю…
— Я вижу здесь связь с античной трагедией и переживаю за то, что жизнь вынудила их совершить роковую ошибку. Но насилие-то было совершено, и по факту мы все равно получили теракт. Невинному пассажиру самолета, чья жизнь оказывается под угрозой, абсолютно все равно, что движет угонщиками.
— В чем же тогда ты им симпатизируешь?
— Я долго изучал жизнь этих молодых людей. Я хорошо представляю себе их родителей. Я знаю маму одного из угонщиков, я ее очень люблю, она мне напоминает мою маму. Весь ужас заключается в том, что захватчики не были какими-то там отбросами общества, это люди из нашего круга: врач, актер, студенты... Это люди, которые мне понятны, которые вместе с моими старшими товарищами сочиняли песни, рисовали картины — и вдруг они попадают в самолет и совершают непоправимое. Что их к этому подтолкнуло? Это важно анализировать и понимать. Хотя бы для того, чтобы не идеализировать больше ту систему тотального бесправия. Далеко не каждый человек может в условиях несвободы здраво что-то оценивать. Исторический момент, обстоятельства времени нельзя сбрасывать со счетов. Вспомни 1990-е годы: у нас с тобой есть общие знакомые, совершавшие тогда весьма неприглядные поступки. Но прошло два десятилетия, и они теперь… Вообще, более миролюбивых людей я не знаю. Время, контекст тоже определяют наше сознание. Поэтому я осуждаю пороки, а не даю характеристики людям. Точно так же я переживаю и за семью убитого пилота, и за тех погибших пассажиров, с которыми я тоже мог бы дружить и общаться.
— Твой фильм вызвал бурные дискуссии. Многие (и я в том числе) считают, что это серьезное большое кино. А один из главных аргументов противников: ты не вник во внутренние побуждения этих ребят, дистанцировался от них, потому что хотел быть объективным.
— Мне смешно отвечать, потому что вряд ли эти зрители так же пристально изучили все обстоятельства дела, как это сделал я… Кино — это область эмоций и полутонов, у каждого героя в общей группе свое лицо, свое состояние. И для меня психологическая правда крайне важна. Уверен, что чуткому зрителю будут заметны все эти нюансы и разные оттенки чувств. Поверь, я знаю, что такое драматургия, знаю, как увлечь аудиторию придумками, фокусами. Но здесь я обращаюсь к той ее части, которая способна анализировать и наблюдать за жизнью, а не ждать подсказок и упрощений. Безусловно, у меня есть свое отношение, но мне важно не диктовать его зрителю, а сделать все, чтобы у него во время просмотра возникло собственное мнение.
— И оно возникает, причем у всех разное. С чем это связано?
— Я заметил, что люди, непосредственно знавшие участников событий и бывшие в этом круге, социальном слое, картину принимают. Мы видели стюардессу на московской премьере, начальника группы захвата, например, и штурмана Гасояна, который стрелял в самолете. С другой стороны, Георгий Табидзе, сын реального угонщика, играет у нас в картине своего отца, на показе были его мама и Натела Мачаваниани, мама Геги, и девушка, которая выпрыгнула из этого самолета. И все эти люди поняли, о чем разговор. А вот тем, кто претендует на свою сопричастность к этой истории и хочет за ее счет обозначить свою важность, фильм не нравится, потому что они не видят на экране того, что сами напридумывали. Он не нравится тем, кто попал под влияние советской пропаганды, представлявшей этих людей «мажорами», «золотой молодежью». Его не принимают и те, кто попал под влияние другой пропаганды, времен Гамсахурдии: они готовы любого выступавшего против системы, не важно — каким способом, считать героем и борцом за свободу.
— На фестивале «Теллуррайд» в Колорадо, который называют стартовой площадкой «Оскара» и на который отбирают всего 20 фильмов со всего мира, устроили три дополнительных показа «Заложников». Это очень большая победа, прорыв. Алехандро Гонсалес Иньярриту и другие мэтры, которых ты обожаешь, оценили картину высоко. И все говорили, что она имела по всем кинематографическим меркам огромный шанс победить на «Оскаре». Как ты думаешь, почему грузины ее не выдвинули на «Оскар»?
— Я думал, что выпущу картину в Грузии, что это будет прежде всего грузинская картина. Но в Тбилиси присутствует, к сожалению, не знаю, как это назвать, некий снобизм, который не позволил большинству ведущих кинематографистов страны воспринять картину и хотя бы уважительно отнестись к труду огромного количества своих коллег. Отчасти это связно с тем, что в Москве я грузин, а в Грузии я русский. И меня обвиняли в том, что какие-то там русские деньги в бюджет картины заложены. Хотя я не могу понять, при чем здесь национальность, если мы говорим о финансировании картины. Они не заметили, что там есть и польские деньги, и деньги грузинского киноцентра.
Фото: Георгий Кардава, Коммерсантъ
— И твои личные деньги тоже.
— И мои деньги, это они все прекрасно знали. Но неприятие лично меня я ощутил впервые, и, безусловно, мне было неприятно. Но не будем забывать, что у картины, которая выдвинута на «Оскар» от Грузии («Страшная мать» Анны Урушадзе.— «Коммерсантъ Стиль»), тоже есть успехи: у нее были два гран-при — в Локарно и Сараево. И я искренне буду рад, если она попадет в шорт-лист «Оскара», и пожелаю ей удачи.
— Вернемся к «Заложникам». Каждый видит в этом фильме свое, да? И россияне тоже могут увидеть в нем историю про себя. Как думаешь, это политически актуальное кино для России?
— Мне кажется, что если картина заметна, если ее обсуждают и у всех есть разные трактовки, значит, она актуальна. Но я не политик, чтобы обсуждать ее политическую актуальность.
— По мнению твоего большого поклонника Дмитрия Быкова, этот фильм позволил тебе попасть не только в ряд серьезных режиссеров, но и в лагерь либералов.
— Я не читал у Быкова про лагерь либералов, я вообще не понимаю, с какого момента либерал — это оскорбительное слово.
— Не оскорбительное: Быков в восторге от фильма. Он считает, что ты, человек из такой же тусовки, как ребята-угонщики, высказался совсем не по-тусовочному. Потому что затронул табуированную для многих тему свободы-несвободы.
— Меня волнуют вопросы прав и свобод, но почему я должен ограничивать себя рамками какого-либо лагеря? Мне хотелось, чтобы эта картина была актуальна как для Грузии, так и для России, и для Америки, чтобы история была универсальной. Мне не все равно, в каком государстве, обществе предстоит жить моим детям и как мы вообще будем нести ответственность за наш выбор и за то, что мы любим. Мы будем бороться за это или мы будем обсуждать, кто в каком лагере? Я наблюдал много достойных людей — как в правительстве, так и в оппозиции. И в Грузии, и здесь. Важна личная ответственность.
— Кстати, вопрос по поводу того, что происходит вокруг. У тебя есть гражданская позиция?
— Безусловно, она у меня есть.
— А в чем она проявляется? Вот я, например, не могу спокойно смотреть, как сносят памятники архитектуры. Я могу выйти и кого-то расстрелять за это…
— Я бы не хотел никого расстреливать. Моя позиция заключается в том, что творческому человеку стоило бы обращать внимание на тех, кто в меньшинстве, на проблемы людей оскорбленных, униженных и бесправных. Это важно. Конечно, я могу выйти, встать и сказать, чтобы какой-то ценный архитектурный памятник не сносили. Но точно так же могу снять про это кино. Вообще, моя гражданская позиция — быть неравнодушным человеком. Мне не нравится считать, что жизнь в стране от меня не зависит. И мне не хотелось бы делегировать свои права другим людям. Конечно, все тотально критиковать тоже неправильно. Надо просто делать свое дело, и желательно, чтобы оно не уходило далеко от того, что ты чувствуешь.
— Твой фильм выходит в российский прокат, эта семилетняя сага подходит к концу, ты счастлив?
— Никакого счастья нет, есть волнение, усталость, потому что погружаться в материал тяжело, а расставаться с ним еще сложнее. Пока я не начну снимать новую работу, я буду в какой-то мере его заложником. Очень хочется вырваться.
— Что же ты будешь делать дальше? После такой картины странно вернуться к романтическим блокбастерам и развлекательным фильмам, мне кажется.
— Не согласен с самой постановкой вопроса. Могу точно сказать, что и работа над самой легкомысленной картиной для меня связана с большими эмоциональными затратами. Но сейчас я действительно собираюсь работать над серьезной темой, которая меня сильно тревожит, и надеюсь, что новую картину все тоже будут трактовать, критиковать, но не будет равнодушных.