Юбилейную выставку к 80-летию самого именитого театрального художника Санкт-Петербурга Эдуарда Кочергина устроили в Эрмитаже. Это глубочайший поклон тому, кто стал классиком русского театра и русской литературы при жизни, но всегда будто бы оставался в тени иных великих. В выставке, на которой представлено около 60 экспонатов (эскизы для проектов сценографии, фотографии и макеты), кроме БДТ имени Товстоногова, главным художником которого Кочергин является вот уже 45 лет, приняли участие российские театральные и литературные музеи. Смотрела и читала Кочергина Кира Долинина.
Кочергин — театральный гений, всем заинтересованным это известно. Тридцать спектаклей с Товстоноговым — само по себе одна из центральных глав истории русского театра, а ведь были еще спектакли Эфроса, Додина, Гинкаса, Яновской, Любимова. А еще Кочергин — великолепный писатель, о чем с удивлением узнали почти случайные читатели его первой книги "Ангелова кукла" (2003) — и после уже никогда не забывали. Все тиражи раскуплены. Но тексты его скромны на литературные красоты, язык сниженный и голос тих. И выставки его театральных работ всегда как будто эскиз, заметка, work in progress, только что пойманная идея. Кажется, что иначе в случае с театральными художниками и не должно быть, но есть совсем другие случаи: буйство красок, линий и амбиций дягилевских художников, помпезные "подачи" советских академиков, бьющие наотмашь авангардные эскизы к спектаклям Таирова или Мейерхольда. Дар Кочергина в театральном мире редчайший: он художник минималистского высказывания. Минималистского не по стилю (завитушки и арки с колоннами, если надо, у него тоже в наличии), а именно в своей профессиональной позиции: Кочергин — художник идеи, которая сделает спектакль тем, что от него хочет режиссер, и тем, в чем актеры смогут жить в ролях, которые для них режиссер скроил.
О том, как это работает, сам Кочергин и рассказывает лучше всех: сценография феерической "Истории лошади" (1975) по толстовскому "Холстомеру" была принята с боем, больше всех возмущался тот, на кого Товстоногов все это и ставил,— Евгений Лебедев. "Он представлял спектакль на фоне голубого неба, зеленой травы, цветочков, порхающих бабочек, стрекозок и прочих летучек,— пишет Кочергин.— А я сделал из холста седловину, распятую на бревенчатых кругляках, проткнутую коновязью, с желваками, следами побоев, прорывами-ранами, то есть сотворил нутро, его, Холстомера-Лебедева, нутро с первозданной физиологией и животностью. Я покусился на невозможное — попытался выполнить натуральную физиологию из холста. Долгое время избивают холст, как били Холстомера, и он вдруг, став живым, начинает вспухать от боли, возникают раны, желваки, наросты, появляются подтеки. Увидев эдакое, Лебедев возмутился, а возможно, даже испугался, ведь это про него". Товстоногов приказал сделать как у Кочергина. Лебедев начал в этом работать, и старая кляча Холстомер ожил. Как оживают сегодня кочергинские костюмы и эскизы на выставке для всякого, кто видел спектакль или его запись.
Сцена для "Бесов" уподоблена тюремному улью. Великие додинские "Братья и сестры" построены вокруг помоста-моста-подъемника, который в течение многих часов играет десятки ролей. В чеховских постановках БДТ кордебалетом выступают деревья. Глыба "Тихого Дона" упакована в сферические, какие-то петрово-водкинские своды. "Кроткая", хотя и в розово-голубом, но вся как пустынный холодильник желтоколонного чиновничьего Петербурга. Рассказывать это — почти как формулы писать, визуальный смысл появляется только в заселении в эти пространства актеров.
Но есть у Кочергина работа, которая живет в пространстве БДТ вне времени: "Жизнь господина де Мольера", поставленная Сергеем Юрским в БДТ в 1972-м. Только что пришедшему в театр Кочергину она досталась от художника Софьи Юнович: ""Эдуард, я измучилась работать с Юрским. Он требует, чтобы я на сцене сотворила ему квадрат Малевича. Ты-то понимаешь, черт побери, что он от меня хочет, этот стукнутый квадратом человек? Прямо сдвинутый какой-то. Открыл для себя квадрат, а теперь пытается открыть его другим. Абсурд, как я ему это сделаю в пространстве сцены, повторю, что ли?! И что он будет с ним делать в течение трех часов? Я стара для таких крутых поворотов. Эдуард, я опять продала тебя Гоге. Там мало времени осталось, извини..." Товстоногов попросил меня деликатно перевести Сергея Юрьевича с квадрата Казимира Малевича на квадрат Михаила Булгакова. В конце концов мне удалось убедить Сергея Юрского, что сцена в театре — категория пространственная и всякий квадрат превращается в куб. Черный квадрат Малевича остается в плане. Мы используем его как пропорциональную величину и строим на нем куб из двенадцати семиметровых пятиярусных шандалов темного серебра на черном фоне". Весь спектакль свечи на этих люстрах гасли и зажигались, и с ними, как оказалась, зажигалась и гасла жизнь самого театра. Много десятилетий после той премьеры театр будет провожать своих героев в последний путь в том черном кубе под мольеровскими шандалами. Под ними уйдет и Товстоногов, Гога, главный человек в театральном мире Эдуарда Кочергина.
В экспозицию вошли работы для разных театров, да и в своей прозе Кочергин посвятил Товстоногову только небольшое эссе "Медный Гога", однако мысленный диалог с ним художник ведет практически все время. "Повязался ты со мною, по первости тридцатилетним театральным художником, бывшим майданником, скачком, кольщиком, пацанком, воспитанным в детприемниках и колониях НКВД твоим соотечественником Лаврентием Берией, в 1967 году в Театре Комиссаржевской, где я служил главным художником". Товстоногов стал мерилом театра как такового, отсюда ворчливые и справедливые сетования на одичавшее сегодня: "Ты, Гога, вовремя ушел от этого ужаса в лучший мир". Сам Кочергин из театра не ушел, его спектакли по-прежнему сделаны из блистательной художественной идеи, но все больше он пишет, и его проза выстрелила как из большой, долго молчавшей пушки. Свой вымышленный диалог с Товстоноговым Кочергин заканчивает словами: "Ты заколдовал нас, Гога, наш Медный Гога". Жизнь художника после смерти мэтра оказалась жизнью слов. Театр точно проиграл, но читатели выиграли.