Почему дураки собираются вместе? Чем полезен ночной эфир? А еще о том, как непросто оставаться самим собой,— размышления Михаила Жванецкого.
Ловля дурака на самодур
На чью-то глупость — чья-то находчивость!
Глупость — основа бедности.
И источник чужого богатства.
И жалко только глупцов.
Они поверили.
Они собрались вместе.
Дураков всегда толпы.
Они все толпами.
Умные собираются для защиты, а дураки всегда.
Дурак не может жить один.
Их сборище напоминает ловлю рыбы на самодур.
Не на червяка.
Для дурака и это жирно.
Он клюет на самодур, на крашеные перья, внутри которых для него крючок.
Я знаю хорошо.
Сам наглотался!
Ночь бодра
Я сижу и жду, когда заговорю!
Я говорю ночью, когда все спят.
Как только все уснули, я начинаю говорить.
Я говорю во сне.
Я говорю в чужих снах.
Они просыпаются утром и у них в головах мои слова.
Они трясут головами, откуда сыпятся слова.— Это те, кто дождался.
Это те, кто очень хотел.
Наш небольшой ночной союз.
Всегда я заканчиваю концерт словами:
"Чтоб вам было кому позвонить в четыре утра!"
И вдруг это превратилось в реальность.
Это я вам всем звоню в четыре утра.
Я, дежурный по стране, с криком: "Просыпайтесь! Со страной что-то не так".
Мы начинаем разговор в четыре утра.
Ночь бодрит, и веселит, и играет самобытными огнями.
День темный, тусклый, тучный, дождливый и весь сквозь сон.
Вся ночь в огнях.
Жизнь перевернута.
Мы ночные животные.
Ночью мы включаем слова, звуки и мысли.
Мы говорим ночью.
Мы поем ночью.
Мы работаем ночью.
Мы прячемся днем.
Скоро врачи нас будут принимать ночами.
Ночь полна юмора и хороших новостей.
Ночь позитивна!
Ночь ярка и остроумна.
Ночами в нашей стране слышны взрывы хохота и очереди острот.
То ли бдительность не всю ночь бодрствует, то ли телевизионщики плюют: "Мол, сочащийся юмор, мол, черт с ним, будем думать, что все спят!"
Ан, нет! Народ нынче хитер, не на снотворном, а на простом успокоительном.
То есть все понимает сквозь дремоту.
Сон нынче бодрый, веселый, с переодеванием, шутками и бодрящими дамскими ножками поперек ушей!
Рита
В порту "Кларки", то есть американские электрокары.
И Рита работала на них.
В порту я, сменный механик, оставлял ее ночью на хозработах.
В порту мы еще были в самодеятельности.
А порт поехал в подшефный колхоз с концертом на американском грузовике "Додж" три четверти.
Весна. Дорога в колхоз непролазная.
Но "Додж" шел по грязи, заворачиваясь, разворачиваясь, изворачиваясь.
Боком, задом, но вперед.
И с нами ее бывший муж, Риты,— грузчик знаменитой бригады лауреатов. Тоже в подшефный колхоз.
И в колхозе между ними ссора.
Он чего-то хотел.
Она не хотела.
Он ее ударил.
Она устояла.
Чтоб заслонить ее, я встал перед ней.
А он сказал мне: "Уйди. Это наши дела".
Я стоял.
А он ударил меня.
И я упал.
Но опять встал, чтоб ее заслонить.
И он ушел.
А все его друзья сказали: "Почему ты его хоть раз не ударил? Хоть разок?"
А я сказал, что никогда этого не делал.
Потом был концерт.
Потом Рита сидела с председателем колхоза.
И выпросила у него для меня козла покататься.
Он дал мне легковой козел покататься.
Она была красивая.
Она была свободная.
А я никогда на легковой не ездил.
Я катался выпимши.
А она сидела с председателем.
Потом катался еще выпимши.
Потом у меня козла отобрали.
Потом был банкет.
Стол богатый.
И мы поехали в Одессу на чем приехали.
Американский грузовик "Додж" три четверти.
В большой колхозной грязи до города шел юзом.
Вертелся на грязи, но шел вперед, не останавливаясь.
Водитель и "Додж" — фронтовики.
Неважно.
Довезли.
А все мне в порту: "Почему ты его не ударил?"
Надоели.
И вдруг, дня через два заявляется этот тип, ее бывший муж, и спрашивает, где я.
Он знал, что я на смене, по ее смене.
Все на меня указали.
Я думал, убьет.
Он очень здоровый.
Ну, мешки по доскам.
Но встретил я его на рабочем месте.
А он достал из пакета что-то белое.
— Это тебе. Она мне твой размер сказала.
Это была первая в мире белая нейлоновая сорочка.
Ее не надо было стирать никогда.
Помыл, повесил.
Или надел. Она на тебе сохла.
А главное — не убил.
Потом принес ботинки какие-то, чтоб подарить.
Она ему размер сказала.
Бригада у них знаменитая.
Герои там.
Лауреаты Сталинской премии.
Я даже пытался их помирить с Ритой.
Не удалось.
Любила, думаю.
Мы с ней, извините, встречались у меня дома на Комсомольской, после смены.
Мама нас застала.
Утром вдруг зачем-то пришла с работы.
Никто ей не открывал.
Тыкала ключом, бедная.
Вдоль окон по веранде бегала. Стучала.
В окна заглядывала.
Двор затих.
Разглядела все-таки.
И ушла.
Я ее искал три дня.
Маму.
Город перевернул.
Нашлась.
Аж у своей троюродной сестры, с которой не разговаривала два года.
Отца у нас не было.
Умер в шестьдесят семь лет — от войны.
Она на меня надеялась.
Порт нам углем помогал.
Даже в тот колхоз хотели послать меня механиком.
Как ее одну оставишь?
Может быть, она Риту не разглядела, но мы с ней домой уже не приходили.
Маму жалели.
А мама сказала, что раскусила меня, к сожалению.
И в порту меня раскусили.
— Ну, ты мог хоть раз его ударить... Хоть разок.
— Нет,— отвечал я,— не мог.
И перед ними стоял.
И перед ней стоял.
Что тут объяснять...