В Галерее современного искусства Санкт-Петербургского центра книжной графики на Литейном проспекте открыта выставка художника Родиона Гудзенко (1931–1999), к которой приурочена презентация именного альбома из серии «Авангард на Неве». О легенде ленинградского авангарда, гордом сидельце, балетомане и франкофиле рассказывает Кира Долинина.
Изучение истории неофициального искусства Ленинграда сейчас на подъеме. В самом Петербурге на эту мельницу льют воду Государственный Русский музей (ГРМ) и частный «Новый музей», в Москве в MMOMA только что прошла блистательная выставка из собрания Романа Бабичева, где ленинградская часть «Модернизма без манифеста» впервые была показана с дотошностью, достойной лучшей из научных монографий. ГРМ и Бабичев интересовались прежде всего искусством 1920–1940-х, послевоенное искусство Аслана Чехоева и его «Нового музея» свелось к чествованию арефьевского круга («Ордена нищенствующих живописцев»), второй ряд художников которого был не замолчан, но как-то упущен. Эту лакуну с явным удовольствием заполняет книжная серия «Авангард на Неве». О вкусах в отборе имен тут можно и поспорить, но вот последний герой серии сомнению подвергнут быть не может.
Родион Гудзенко — легендарное имя ленинградского андерграунда. Биографически и стилистически он, конечно, из арефьевцев. Он учился с ними в художественной школе при Академии художеств, с ними же был оттуда выгнан, с ними тусовался в коммуналке у их общего друга поэта Роальда Мандельштама, с ними изучал французов-модернистов. Но он был другим. Он был старше на несколько лет, в три года потерял мать, войну встретил в Полтаве, где оказался в оккупации, беспризорничал, а после освобождения города стал сыном полка и успел повоевать. К «Ордену…» как таковому он не примкнул, фрагментами все время пытался где-то поучиться: средняя школа была окончена в три приема, в художественном училище продержался полгода, в медицинском институте — год, в полиграфическом — еще один. Он был отчаяннее своих друзей, эпатажнее, красивее (с чем играл и чем вызывал зависть иных местных красавцев — ведь был похож «на Николая (Второго) более, чем покойный государь был похож на самого себя»). Его любовь к французскому искусству заставила его практически самостоятельно выучить французский язык. За французским он шел в музей и на улицы, ловил любую возможность услышать французскую речь и поговорить с носителями. За что и поплатился — в 1956-м был арестован и осужден по 58-й, антисоветской статье. Приписали ему план «купить 1000 презервативов, надуть их водородом и, как на воздушном шаре, лететь во Францию», на самом деле все было не так романтично: общения с иностранцами, дарения им своих картин и болтовни о несовершенстве советской власти вполне хватило. Дали пять лет, подержали в психушке, три года провел в лагерях в Мордовии, принял там католичество, а когда вышел, уже было двое детей и нужна была работа. Долгие годы служил то там, то сям, то на заводе, то в театре, оформлял детские книги, стал живописно сух и скован, а в 1978-м даже вступил в Союз художников. Вот только умер смертью настоящего члена ордена нищенствующих — какие-то хулиганы, которым он сделал замечание на улице, избили старика и бросили.
Выставка на Литейном небольшая, но вполне достаточная, чтобы понять, что это был за художник. Как французские цвет и линия, переведенные арефьевцами на ленинградский язык и свет, у Гудзенко стали жестче и бесповоротнее. Его персонажи почти не имеют лиц, они стерты, его набережные очерчены как изгиб судьбы, его цвет залит ровно и жестко. Город, дома, вокзал, поезда, летние танцы, замерзшие на улице любовники, голые деревья на фоне вечных послевоенных брандмауэров. Там, где у Арефьева, Шварца или Васми торчит Сезанн, у Гудзенко — Матисс и Ван Гог. Но, что важно, тут же и немецкие экспрессионисты, растерявшие на Первой мировой всю эту галльскую «радость жизни» и научившие мир плакать живописной кровью. Эта ядерная смесь в ленинградском изводе дала отличный результат — у работ Гудзенко глаз радуется. Вот только дышать тяжело.