Наблюдая за актуальным состоянием Госдумы и растерянностью «системно оппозиционных» депутатов, обнаруживших себя в роли губернаторов после сентябрьских выборов, трудно поверить, что всего 25 лет назад российский парламент претендовал на всю полноту власти и соперничал с Кремлем. Чем кризис 1993 года интересен нам сегодня, разбирался «Огонек»
Есть известная мысль: в октябре 1993-го исполнительная власть силой подавила сопротивление Верховного совета, чем окончательно дискредитировала представительную власть и предопределила ее дальнейшую судьбу. Поэтому сегодня мы имеем тот парламент и те выборы, какие имеем.
Это резкое суждение стало популярным, поскольку никто уже не чувствует и не помнит той опасности, мимо которой удалось проскочить в 1993 году. Я только что вернулся из Боснии и Герцеговины — был в Сараево, Мостаре, Травнике. И я понимаю, чем могло закончиться противостояние 1993-го и (еще раньше) 1991 годов: у нас вполне могла случиться своя Югославия, своя гражданская война. Альтернативы всегда представляются лучшими, а вот были ли они на деле? Кроме того, в изложенной мысли есть одна существенная фактическая ошибка: Верховный совет никогда не считал себя и в действительности не был парламентом. Потому что парламент — это по определению представительный орган в системе разделения властей, а Съезд (в промежутках между его созывами — Верховный совет), согласно Конституции, был полномочен «принять к рассмотрению и разрешить любой другой вопрос, относящийся к компетенции РФ». То есть он мог все: и издавать законы, и контролировать их исполнение, и назначать чиновников… Съезд не был «первым парламентом новой России», он был последним «советом» советской страны — рудиментом той политической логики, которая еще в начале ХХ века требовала: «Вся власть Советам!». За неделю до памятного штурма Белого дома я в нем побывал и видел тамошнюю публику: гвардейцы Приднестровья, омоновцы Риги, не поддающиеся идентификации люди в камуфляже — все они концентрировались вокруг Хасбулатова. Даже внешне это были не «парламентарии», уж скорее революционные матросы.
Но проблема в том, что ошибка стала общим местом: вне зависимости от того, что думают политологи, в сознании многих россиян расстрел Белого дома все-таки оказался «расстрелом парламента». И 1993 год действительно подорвал общественное доверие (и так невысокое) к представительной власти.
Когда все пошло не так? Я помню: летом 1991 года, после провала ГКЧП, некоторые отчаянные головы призывали провести перевыборы народных депутатов, понимая, что изменившаяся реальность требует нового представительства. Но осуществить эту затею, когда Союз развалился, никаких скреп не осталось, значило подвергнуть страну небывалому риску — вспомните Учредительное собрание… Все оставили как есть. А с 1992 года, когда депутаты-демократы стали массово уходить из Верховного совета в администрацию президента, состав Совета еще и радикально изменился. Он и так был не слишком демократическим (Ельцина избрали председателем с третьей попытки, с преимуществом в пять голосов!). Возникло противостояние двух сил — двоевластие Кремля и Белого дома: одна из характернейших для России форм правления, которая редко заканчивалась чем-то хорошим.
С нулевой суммой
События 1993 года стали своего рода завершающим этапом процесса перехода от диктатуры партийного аппарата к, как мы тогда надеялись, более или менее демократическому государству. И в рамках этого процесса возникло целых три вида двоевластия: 1993 год — просто последняя точка в их развязке. Первое двоевластие инициировал сам Горбачев, созвав Съезд народных депутатов и породив конкуренцию между ним и КПСС. Оно началось с партконференции 1988 года и закончилось в августе 1991-го, после краха ГКЧП. Приближающийся конец этого первого двоевластия ярко передает ситуация, о которой рассказывал на одной из встреч в Государственном музее политической истории России директор этого музея Евгений Артемов. В июне 1991 года он был на приеме у тогдашнего министра культуры СССР, известного актера и режиссера Николая Губенко, и передал ему просьбу трудового коллектива Музея революции изменить подведомственность последнего от Ленинградского обкома КПСС на Министерство культуры СССР. Губенко в этой ситуации решил позвонить первому секретарю Ленинградского обкома партии Борису Гидаспову и спросить, не возражает ли тот против такого перехода. Ответ был знаменательный: «Ради бога, пускай уходят, нам хотя бы Смольный удержать»… И не удержали.
Но уже в 1990 году, с избранием Ельцина председателем Верховного совета, началось второе двоевластие — между СССР и Россией. Так сложилось, что вокруг Ельцина собралась наиболее реформаторская часть элиты, что предопределило дальнейшие события: в декабре 1991 года Горбачев уходит из Кремля. Этот уход позволил разрешить конфликт без крови. А третье двоевластие — уже российский раскол между депутатами Съезда и исполнительной властью, который коренится в тех же 1990-х, но вступил в горячую фазу в 1992-м, когда с прочими двоевластиями было покончено и Съезду с Ельциным не осталось «против кого дружить». Пришлось разбираться друг с другом. А о том, что оптимальная политика — это не «игра с нулевой суммой», когда выигрыш одной стороны обязательно влечет проигрыш другой, тогда думали явно недостаточно.
Все эти события по-настоящему еще не обдуманы и не поняты. Двоевластие — не конкуренция, не политическая оппозиция, а патовая ситуация раскола.
Она что-то говорит об особенностях нашей политической культуры, о ее характерной болезни, которой заражаются даже привнесенные институты. Вспомните, например, институт вице-президентства, сыгравший свою скверную роль в событиях 1993 года. В политической культуре США вице-президент — это тень первого лица: никогда не случалось такого, чтобы он открыто ставил палки в колеса своему старшему партнеру. А у нас и Горбачев подорвался на своем вице — Янаеве, и Ельцин — на Руцком. Исходно планировалось, что такая конструкция с двумя лицами придаст устойчивость системе («сдержки и противовесы!»). Политтехнологи в те годы активно подсказывали Ельцину, кто должен стать его вице: конечно, не Геннадий Бурбулис (у того и фамилия не русская, и взгляды уж очень радикальные!), а какой-нибудь «русский Маккейн», который бы привел за собой голоса «простых советских граждан», которым Ельцин не мил. Так возник наш полковник, сбитый летчик Руцкой. Но не прошло и года, как он заразился двоевластием. Что произошло, в чем проблема?
Просто инициируя перемены, никто всерьез не просчитывал, на какую почву они лягут. Диссиденты Восточной Европы готовились к транзиту, обдумывали его процесс, да они и жили в более либеральных условиях и могли общаться с людьми, которые помнили свои страны без власти коммунистов. Но когда я спросил нашего известнейшего правозащитника Сергея Ковалева, размышлял ли его круг о возможностях перехода к новой политической системе, о том, как просчитать риски этого перехода, он честно признался, что нет. Почему? Все полагали, что в ближайшие десятилетия ничего не изменится, поэтому надо тратить время не на бесплодные мечтания, а защищать права человека в условиях СССР. Ну а кроме советских диссидентов думать о возможном транзите к демократии было просто некому. Поэтому к началу 1990-х мы подошли в отсутствие проектов переустройства политической системы. Если вспомнить ту же Америку, то ее отцы-основатели, заседая в конгрессах штатов и нарабатывая практический политический опыт, десятилетиями обсуждали, как, создавая единую новую страну, избежать реализации идей Монтескье, настаивавшего, что демократия возможна лишь в небольших по размеру государствах. В итоге они пришли к достаточно эффективной системе «сдержек и противовесов».
Мы для себя ничего подобного придумать не успели. Постарались взять многое из зарубежного опыта, результат известен.
«Не будем раздувать»
Традиционная реакция на двоевластие в России — либо силой подавить противника (если повезет, противник уйдет сам), либо сделать вид, что между вами нет никакой разницы, прикрыть раскол косметической скрепой (как правило, до поры до времени). Оба варианта скверные. Когда исследователи политики памяти, в частности Ольга Малинова, говорят, что у новой России не возникло мифа основания, что массовое воодушевление 1991 года напрочь ушло из народной памяти, они совершенно правы. Почему так случилось? Да, во многом виноват 1993 год, сместивший акценты с «защиты Белого дома» на «расстрел Белого дома». Но послереволюционное время редко где бывает спокойным и сытым, однако мифы основания остаются. 1991 год исчез из нашего сознания, потому что власть по традиции взяла курс на косметическое примирение. В Москве хотя бы награждали участников Белого кольца, а в Питере Собчак просто сказал: никакого сопротивления у нас не было, не будем раздувать эту историю, у нас все будет хорошо и мирно. Кто сейчас помнит о трех погибших защитниках Белого дома? И не потому ли, что забыли о них, стали возможны следующие жертвы, уже в 1993 году?
1991 год — это почти Атлантида, которую нужно заново отыскивать. Есть, например, прекрасные мемуары генерала Варенникова, командующего сухопутными войсками, который в ГКЧП не входил, но придерживался еще более радикальных взглядов, чем гэкачеписты. Он пишет, что решение о штурме Белого дома было принято вечером 20 августа, и он как руководитель сухопутных войск уже расписывал, какая колонна и какая группа куда идет. В 6 часов вечера собиралось заседание ГКЧП: Варенников на него пришел со своим планом, и вдруг новость — о гибели трех ребят в арбатском тоннеле. Дальше генерал пишет с горьким сарказмом: оказалось, что гэкачеписты были не готовы даже к такой крови. Они не ожидали сопротивления и приняли решение отложить штурм Белого дома на следующий день. Варенников неистовствует: так перевороты не делаются! С точки зрения технологии он совершенно прав: утром 21 августа потребовалось уводить войска из города просто потому, что они были не приспособлены стоять без туалетов и полевых кухонь в Москве. Для жителей столицы эта техническая рокировка — одни части вывести, другие ввести — стала сигналом к тому, что ГКЧП отступил. Ну и дальше уже все посыпалось… Однако то, что вызывает возмущение Варенникова, может вызвать наше горячее сочувствие: гибель трех ребят остановила кровопролитие, неизбежное при штурме Белого дома, и в итоге привела к краху ГКЧП. Это высшая точка общественных настроений в России, когда насилие было дискредитировано и само отступило. Но ее пожелали не заметить: насилие не назвали раз и навсегда насилием и не отказались от него. В результате точкой отсчета стал 1993 год, когда к насилию прибегли уже те, кто когда-то против него боролся…
Четверть века спустя
Это грустная история, и политические институты, выстроенные на основании 1993 года, несут внутренние противоречия. Они существуют в политической культуре, которая не успела себя осмыслить и не назвала вещи своими именами, примирившись, что «все серенькие». В отсутствие ценностной основы даже добрые начинания превращаются в потемкинские деревни.
В чем надежда? Когда мы с коллегами обсуждали итоги медведевского президентства, кто-то очень мудро заметил: да, институты построили картонные, но вот парадокс — даже в них поселились люди! Действительно, наши люди умеют селиться в потемкинских деревнях, а когда картонные декорации разбирают — сильно огорчаться. Отсюда и массовые народные протесты 2011–2012 годов.
Я был в начале сентября в Самаре, выступал по теме общественного контроля на Сити-классе. Другим спикером оказалась женщина, которая много лет назад развивала проект финансового контроля за властью: при прошлом губернаторе ее отстранили от дел, уже ни института ее не осталось, ничего, а она сама сохранила и профессионализм, и желание работать, и при малейшем изменении политической обстановки снова включилась. Другой спикер был из ОНФ — координатор проекта «Контроль закупок», бывший десантник, 42 года, рукопожатие крепкое… Рассказывал, с какими трудностями он сталкивался в своей работе, и искренне переживал, что многое не сделано... Для меня такие встречи — подтверждение, что внутри имитационных институтов возникают люди, готовые играть всерьез! Их много, и я сталкиваюсь с ними регулярно в поездках по стране. Последние выборы тоже дают повод для сдержанного оптимизма. Какое-то желание «настоящего», потребность в честности отношений у людей есть. Достаточно этого желания или нет, чтобы уже думать о будущих развилках и транзитах нашей политики?
В теории инноваций очень популярна мысль о «кривой Роджерса», согласно которой достаточно 2–3 процентов людей, думающих по-новому, и 10–15 процентов, которые их поддерживают своими действиями. Применимо это к российской политике или нет, тоже никто не проверял, но вопрос интересный.
Помню, как 20 августа 1991 года я приехал из Москвы и утром шел на внеочередное заседание Ленсовета. У Гостиного Двора в Питере был забор, который называли «Стеной плача»: обычно там собирались те, кто скорбел о развале СССР. А в этот день — когда непонятно было, чья возьмет, когда все боялись и расселись по домам — у стены стоял один человек с двумя плакатами: «Уронили Мишку на пол...» (аллюзия на Горбачева) и «За свободную Россию без власти коммунистов!». Это был символический жест, после которого «Стена плача» перестала быть тем, чем она являлась. Так я понял, что наряду с институтами очень многое определяют действия конкретных людей. И, конечно, их готовность думать наперед, веря в, казалось бы, невозможное.
Свидетель 90-х
Визитная карточка
Поработав в 90-х во власти, Александр Сунгуров сосредоточился на правозащите и политической теории
Александр Сунгуров — доктор политических и биологических наук, президент Межрегионального гуманитарно-политологического центра «Стратегия», профессор, руководитель департамента прикладной политологии НИУ ВШЭ в Санкт-Петербурге. Эксперт Совета Европы по правам человека, эксперт Программы развития ООН. В 1990–1993 годах — депутат Ленсовета, в 1994–1995 годах — член Общественной палаты РФ, в 2004–2009 годах — член Совета при президенте РФ по содействию развитию институтов гражданского общества и правам человека. Член правления Европейского института омбудсменов и экспертного совета при уполномоченном по правам человека в РФ, вице-президент Российской ассоциации политической науки.