Фабрика
В 1790 году предприниматель Ричард Аркрайт соединил паровую машину Джеймса Уатта (созданную в 1769-м) и прядильную машину Джеймса Харгривса (1764) в одну систему и создал фабрику в Кромфорде. Это, конечно, условная дата рождения фабрики, можно найти и другие. Но новация Аркрайта имеет преимущества для понимания феномена.
Прядильные машины и ткацкие станки стояли в мастерских ремесленников в городах Италии, Англии, Бельгии, да везде в Европе, как минимум с XII века, когда возродились города. Они располагались во дворах, внутри кварталов — на улицу мастерская выходила лавкой, в глубине было производство. Фабрика вытащила производство из каждого двора, собрала вместе и поместила в отдельное здание. Примерно так же, как до того, в XVII веке, театр собрал со всего города происходившие на площадях и улицах мистериальные драмы и представления и поместил их в отдельный ангар. Но с той разницей, что здесь было собрано нечто непубличное, скрытое в глубине, то, что город не предъявлял себе самому,— зады.
Город уже был, фабрика собирала производства из городских мастерских в новое здание на отшибе. Оно располагалось на границе города, на периферии. Удивительным образом этот привкус сохранился даже тогда, когда стали строить города, в которых завод был главным смыслом их существования. Тони Гарнье, автор книги-манифеста «Индустриальный город» (1917), разделил свой город на две части вдоль дороги — с одной стороны завод, с другой — жилой район. Части равновесны, занимают примерно одинаковую территорию, и все равно жилые кварталы (или микрорайоны) воспринимаются как город, а промзона — как фабричная периферия при нем. По модели Гарнье выстроены сотни советских городов. Фабрика — это всегда окраина, всегда сбоку.
Фабрика — это прежде всего приспособление для производства, инструмент, орудие труда, и в качестве такового оно имеет свою историю и смысл, инженерный и экономический. Но с городом она взаимодействует не только через товары и деньги. Она создает смыслы, хотя в силу того, что это побочный продукт производства, эти смыслы не вполне высказаны и остаются на уровне неартикулированной мифологии.
После окончания индустриальной цивилизации в зданиях цехов стали делать музеи современного искусства. Это очень проявило сходство цеха и храма. Протяженные пространства с уходящей вдаль перспективой, ритм промежуточных столбов, несущих ажурные фермы перекрытий, свет сверху, из шедовых окон, отдаленно напоминающих окна клеристория,— все это кажется модернизированной базиликой. И как в базилике каждое место устремлено к алтарю, так и в цеху каждая площадка встроена в движение, только двигались не люди, но изделия. Вещи — они не сами по себе, они — метонимии социального взаимодействия, фетиши коллективности. В этой оптике производство выглядит как ритуал индустриального культа.
Культ потерян, и потерян куда основательнее, чем традиционные религии. Но его легко реконструировать. Мы знаем схожие с базиликами производственные пространства и до революции Аркрайта — скажем, венецианский Арсенал, законченный в XVI веке. Что заменяло в них паровую машину и станки? Технология строительства кораблей, которую историки производства любят называть «первым конвейером». Не так важно, какой она была, важно, что она была тайной. Попытка выяснить или выдать тайны изготовления кораблей каралась смертью.
Средневековые ремесленники берегли тайны производства, которые представляли собой нечто среднее между технологическими рецептами и магическими формулами. Замечательный российский медиевист Дмитрий Харитонович в числе ингредиентов средневековой рецептуры упоминает пепел василиска, кровь дракона, желчь ястреба, мочу рыжего мальчика — в его формулировке «производственный акт ремесленника мог рассматриваться как осколок некоего магического ритуала». Технология производства кораблей — из того же ряда. Посредством неких тайных и непостижимых операций рождается то, чего раньше не было,— в этом есть привкус чуда. Так вот, паровая машина заменила ритуал. Сложное, непостижимое, живущее своей жизнью нечто, которое подчиняет себе физический мир.
Это проясняет культурный статус машины. Она — овеществленная магия, автомат, адская машинка.
Эрик Хобсбаум показал, что европейская революция имеет два извода — французская социальная и английская промышленная,— но при этом перед нами одна революция, направленная на тотальную модернизацию общества. Это единство приводит к парадоксальным тезисам. Скажем, к идее, что технического прогресса можно добиться путем свержения режима и казней аристократии. Или, напротив, что прогресс техники и технологии приводит к установлению социальной гармонии. И то и другое недоказуемо и даже скорее противоречит наблюдаемым фактам, что не смущало адептов революции.
Это предмет веры, религии индустриального прогресса. «Покорение сил природы, машинное производство, применение химии в промышленности и земледелии, пароходство, железные дороги, электрический телеграф, освоение для земледелия целых частей света, приспособление рек для судоходства, целые, словно вызванные из-под земли, массы населения,— какое из прежних столетий могло подозревать, что такие производительные силы дремлют в недрах общественного труда!» — говорят Маркс и Энгельс в «Манифесте Коммунистической партии». Здесь важно не только восхищение прогрессом, но и ощущение, что дух его дремлет в недрах, сокрытый и неразбуженный. Здесь вспоминается сценография к фильму Фрица Ланга «Метрополис», где все производство скрыто под землей, в недрах города, напоминающих руины Пиранези.
Итак, на окраине города располагается здание, внутри которого происходит некий процесс рождения вещей, управляемый машиной. Здесь есть нечто от фантастических антиутопий, но я хотел бы подчеркнуть, что на самом деле это простая реальность, явленная нам в сотнях городов. Это как раз и создает эффект невысказанной мифологии — миф вот он, он прямо в структуре города, стоит просто обратить внимание на структуру пространства. Фабрика — не город, она альтернатива городу. Это особая окраина — она рациональна.
В традиционном городе свет Разума обычно сияет над главной дворцовой или соборной площадью и постепенно теряется в интригах улиц на периферии. В индустриальном городе, наоборот, старый центр романтичен своей иррациональностью, зато периферия — это сон учителя геометрии. Здания — одинаковые прямоугольники, между ними — одинаковые отрезки, все под прямым углом. Каждый объем не имеет смысла сам по себе: он элемент технологической цепочки. В городе N дом Петровых может просто стоять рядом с домом Бошировых, не иметь к нему никакого отношения, оскорбляя разум стороннего наблюдателя отсутствием между ними связи. Фабрика — территория, где цех холодной ковки железно связан с цехом отливки и одно не имеет смысла без другого. Мир приобретает вещественную связанность, и его смысл — бесконечное увеличение блага в форме «больше чугуна и стали на душу населения в стране».
Не совсем понятно, нужна ли фабричная окраина городу — своей структурой и архитектурой он, как правило, ее не замечает или боится. Но окраине нужен город — для того, чтобы зримо перерабатывать глупость и хаос настоящего в прекрасную рациональность будущего. Настоящее может быть разным — старым городом, избами и бараками, землянками и палатками, как на первых стройках первой пятилетки. Различия не важны, важно, что это материал для производства светлого будущего.
Вообще светлое будущее достигается разными путями. Можно путем уничтожения людей, которые для него не подходят, можно путем молитвы, можно — медитации. В конце концов его можно просто купить в случае, если где-то его уже построили, обменяв, например, на его безопасность от нашей архаики. Но будущее можно просто производить на фабрике. Все цеха связаны между собой, все фабрики связаны другом с другом, каждая постепенно расширяет вокруг себя поле рациональности. Вся страна превращается в единую гиперфабрику — это, собственно, и был идеал Госплана СССР. Вся страна превращается в рациональную окраину, альтернативу всему остальному миру.
И ведь этот поразительный замысел производства будущего на фабрике — он удался. Фабрика перестроила наши города. По образцу фабрики мы построили типовую школу — завод по переработке детей в граждан, типовую больницу, детсад и т. д. Ле Корбюзье называл дом «машиной для жилья», но типовые индустриальные дома правильнее называть «цехами для жилья» — они продолжают геометрическую логику фабрики. Квартира в типовом индустриальном доме — это наш национальный тип жилья, такой же, как таунхаус в Великобритании или коттедж в Америке. 70% городской жилой застройки в России — индустриальные типовые дома, городское население России сегодня — 80%, это означает, что в типовой жилой ячейке в цеху для жилья у нас живет 56% населения, больше, чем каждый второй. Все это пространство имеет смысл, пока фабрика, которая все это создала, продолжает работать и производить будущее. Но если она встала, то смысл теряется. Это пространство рациональной окраины, магия рациональности которой потеряна.
Все равно как если в списке ингредиентов, которые необходимы по рецепту, отсутствует что-нибудь главное — пепел василиска, скажем. И вроде бы все работает, крутится, но без толку — изделие не получается, заклинание не работает. Этот диагноз более или менее очевиден всем. Стоит, однако, задуматься над тем, как будет реагировать фабрика и весь произведенный ею мир на эту утрату. Каждым станком, каждым цехом, каждым домом, каждым элементом пространства она будет требовать — запусти машину! Восстанови заклинание! Достань мочи рыжего мальчика! Что мы и делаем.