В венской Альбертине проходит большая выставка работ Нико Пиросмани (1862–1918) в окружении современной ему фотографии и работ восхищенных коллег. В атмосферу тбилисских духанов погрузился Алексей Мокроусов.
Пиросмани — как Моцарт: от него не осталось могилы. Есть картины — гораздо меньше, чем могло быть, но такова участь вывесок магазинов и харчевен, главного источника дохода, после того как художник оставил в 1895-м работу в молочной лавке.
В 1912-м картины Пиросмани привез в Москву художник Михаил Ле-Дантю — купил их на последнее в Тифлисе, где навещал своего друга Кирилла Зданевича. Год спустя еще работ привез брат Кирилла, поэт Илья Зданевич. Они восхитили Ларионова, увидевшего в примитиве новые возможности, утверждавшего: «Нам ближе простые нетронутые люди» и сделавшего для Пиросмани немыслимое. Благодаря Михаилу Федоровичу единственная прижизненная выставка, в которой тот участвовал, была легендарная московская «Мишень», прошедшая весной 1913 года в салоне на Большой Дмитровке. Работы Пиросмани оказались в одной компании с Малевичем и Гончаровой, Шагалом и Шевченко. Пиросмани для русского авангарда стал тем же, кем Анри Руссо для французских арт-революционеров,— открывателем горизонтов, примером того, как можно вопреки всем нельзя.
Даже в Грузии художники признали его коллегой, достойным выставляться рядом, уже после смерти, первыми на это решились основатели Тифлисского художественного общества. Позже Пиросмани отблагодарил авангардистов неожиданно: в первую советскую монографию 1963 года Кирилл Зданевич включил фрагменты дореволюционных дневников своего брата-поэта Ильи, давно жившего в Париже. Это оказалось первое после эмиграции упоминание о нем. К этому времени Пиросмани уже интересовал многих.
Из тбилисского Национального музея изобразительных искусств имени Шалвы Амиранашвили в венскую Альбертину привезли 30 картин Пиросмани, разделив их по жанрам — животные, пейзажи, портреты, праздники и застолья. Рядом висят фотографии старого Тифлиса, сделанные знаменитым фотографом и этнографом рубежа веков Дмитрием Ермаковым.
Как и у Ермакова, сюжет у Пиросмани вынесен за пределы рамы, она промежуточный миг перед началом чего-то большего: занавес только открылся, и теперь начинается спектакль. Не всякий зритель догадается: он сам и есть спектакль, его главный механизм и потребитель одновременно, ради него разворачивается действо, оживают персонажи; художник зависит от воображаемого зрителя, от его пристрастия к сильным эмоциям — еще одна сторона средневековой эстетики, которой Пиросмани подсознательно следовал, не зная, как и далекие предшественники, перспективы и предпочитая рисовать животных в три четверти или профиль.
Если с осликами и зайцами более или менее понятно, то жирафы и львы — загадка: зоопарка в Тифлисе не было, цирк с такими зверями на гастроли не приезжал, фотографиями художник почти не пользовался (исключение — картина «Русско-японская война», здесь Пиросмани на уровне сюжета в первый и последний раз попал под влияние газет).
Прижизненной славе Пиросмани помешала политика: им заинтересовался Аполлинер, обсуждалась выставка в Париже в 1914-м, но не успели. Был ли он художником для художников? Если нет, почему его принял авангард, а Пикассо создал его портрет? Если да, отчего его так любит публика и так ценили заказчики? Вывески для грузинского общепита во многом породили его культ в дореволюционной Москве. Интересно, как культ ожил, как Пиросмани вошел в пантеон неофициальной советской культуры.
Поэты от Антокольского до Окуджавы посвящали ему стихи, снимали фильмы Параджанов и Шенгелая (литературным редактором у последнего был Константин Симонов), Някрошюс поставил спектакль-событие «Пиросмани, Пиросмани…», а пугачевский «Миллион алых роз…» гремел по всей стране — 6 млн проданных за год синглов. И хотя не все слушатели подозревали, что это за художник, где он жил, какую французскую актрису любил, что первым историю рассказал Паустовский, детали неразделенной страсти будоражили не меньше, чем ухо Ван Гога.
Для Альбертины художники разных стран подготовили приношения Пиросмани, часть их показывают в нижнем этаже, в залах современного искусства. На самой выставке стоит огромный стол, в столешницу спрятаны сотни бутонов синих роз. Так классик архитектуры Тадао Андо решил не столько вспомнить о песне Паулса и Вознесенского, популярной в его родной Японии, сколько о любимом мотиве Пиросмани — розах.
Кумиры советской поры росли, как стихи, из сора домыслов и сплетен — главное, чтобы жалко было. Жалость проходит, кого после ХХ века удивишь голодной смертью художника в сырой комнате под лестницей в харчевне? Биография затушевывается, затирается и в конце концов забывается. Остаются ослики и розы.