От какого Сальери мы не отказываемся
И я даже не буду спрашивать, какой «Реквием» сильнее — Сальери или Моцарта? Первый исполняется редко, но услышать его не то чтобы совсем невозможно. Увидите на афише — не пропустите и потом молча дайте ответ на этот вопрос сами.
Здесь очень важная история. Важная потому, что существует некий вечный конфликт не просто в музыке, а в жизни всякого общества, в котором есть культура (а если культуры нет, то нет и общества). И — да, это столкновение вечных «Моцарта и Сальери», как бы их ни звали в новой, очередной инкарнации. Только это совсем не тот конфликт, о котором большинство думает.
Анна Ахматова — а это была очень проницательная и самостоятельная в мышлении женщина,— говорят, заметила: это же совершенно очевидно, что в своей маленькой пьесе Пушкин видел себя на месте Сальери. А вовсе не Моцарта.
И понятно, что не вина Пушкина в том, что сегодня, через почти два столетия после выхода его пьесы, публика восприняла конфликт не так, как скорее всего видел его сам поэт. И это даже не вина публики, просто Пушкин был ближе по времени к героям своей пьесы. Он сначала-то мог лишь услышать анекдот о том, как один композитор отравил другого из зависти, но дальше попросту имел больше доступа к фактам. Сейчас мы сказали бы, что клевета насчет «Сальери отравил Моцарта» была одним из ранних случаев черного пиара, который сегодня стал уже повседневной реальностью. Но Пушкина, который под занавес жизни с такой «чернухой» столкнулся сам, в пьесе явно интересовало нечто другое, в тот момент близкое ему.
Кстати, живому Сальери Пушкин мог бы даже пожать руку, если бы выбрался когда-нибудь за пределы своей империи. Он вдобавок мог хорошо знать, чем был Сальери для культуры своего времени и каким он сам был.
Если бы Пушкин услышал тогда такое слово, как «сальеризм», то для него оно должно было означать бескорыстную, искреннюю поддержку всех мыслимых талантов своего времени. То есть «сальеризм» — это какая-то тотальная, образцовая независтливость к коллегам.
Вот, например: что общего между Бетховеном, Шубертом и Листом кроме эпохи? А это все были ученики Сальери, и еще несколько десятков имен менее известных. Включая, кстати, сына Моцарта. Причем бедных будущих гениев (того же Бетховена) он учил бесплатно. И получилось, что Сальери попросту, через своих учеников, создал музыку новой эпохи, вывел ее из классицизма к романтизму. Просто потому, что ему это казалось важным и нужным.
Хорошо, но, может быть, то был случай зависти творческого импотента, пусть и талантливого преподавателя? Зависти к деньгам и славе нежданно возникшего из ниоткуда гения? И опять все ровно наоборот.
Для современников Сальери был куда выше Моцарта. Хотя смотря каких современников. Первый был любимцем просвещенной аристократической Вены с ее тонкими и требовательными вкусами, второй был популярен скорее в буржуазной Праге, с публикой чуть попроще.
Сальери был человеком с вершин искусства, композитором для композиторов. Сколько раз последние подскакивали на месте, слушая очередные сочинения венского гения: что он делает? Так нельзя! Ну потом, правда, заимствовали — да, Моцарт тоже — все эти находки и открытия. Тут возникает вопрос: а почему в последующие эпохи люди перестали это видеть? Да потому, что все новаторство Сальери впиталось в новый век, в том числе усилиями его учеников, а потом пришли следующие века…
Тогда о чем писал Пушкин? О том, возможно, что конфликт двух творцов все-таки был, но не совсем на почве зависти. Ну, то есть в первом же монологе пушкинский Сальери говорит, что впервые в жизни завидует — вопрос только, чему именно: что небесный дар достался не тому, кому следовало бы. А это если вообще зависть, то довольно странного рода. Да даже и не зависть вовсе, а недоумение и раздражение: где логика и справедливость?
Здесь нужно посмотреть на два психологических портрета — Сальери и Моцарта. Первый: сирота из разорившейся торговой семьи, с которым странный дар — музыка — сотворил чудеса: привел, через дом венецианского дожа, на должность придворного капельмейстера в Вене, то есть первого музыканта империи. Второй: мальчик из творческой элиты, никоим образом не бедной, и музыка для него была примерно как вода для рыбы, самое обычное дело. Взял и написал сонату, дел на полчаса, никаких чудес.
Их при жизни примерно так и воспринимали: как чрезвычайно талантливого классика и, извините, попсу. Один заставлял прочих композиторов тянуться за собой, другой писал для широкой публики. И понятно, что простой Моцарт запал в души и следующих поколений, а сложный Сальери так и остался сложным, пока не стал — по прошествии десятилетий — тоже простым.
Вот он, конфликт, который с тех пор никуда не делся, поскольку он вечный. Конфликт высокого и популярного искусства, конфликт культуры — небесной миссии или способа заработать деньги. Как должен воспринимать человек, у которого музыка — это храм, своего современника, для коего музыка — это в лучшем случае театр, если не трактир? А тут еще странности моцартовского характера, с его невыносимой легкостью бытия: ходил по кабакам, играл в кости, проигрывал громадные гонорары…
Но может ли, должно ли высокое искусство быть судьей и тем более палачом для попсы? Да ведь это то, на чем споткнулись идеологи СССР, и в наше время конфликт продолжается, с обратным знаком.
И тут мы видим Пушкина в его первую Болдинскую осень (когда была написана пьеса), Пушкина, который с каждым годом все серьезнее размышлял над своей ролью в русской культуре, где он уже тогда высился над прочими… Ну, примерно как Сальери. И о том, что вообще это такое — культура и каким должен быть человек, если его угораздило получить свыше дар. За что он, если хотите, тогда отвечает.
А здесь надо учесть, что очень часто, и прежде всего в пьесах, Пушкин был занят… моделированием. Брал какие-то сюжеты, в том числе европейские, и пытался их «разыграть в лицах», да еще и примеривая к русским реальностям: правдоподобно все получается или нет.
И почему не признать, что права Ахматова — вот Пушкин говорит себе: хорошо, давайте это смоделируем, я прославленный Сальери, всю жизнь думаю о том, как соответствовать своему дару. А вот передо мной человек, который к такому же, если не большему дару относится несерьезно, компрометирует звание человека культуры. Что с ним делать: отравить, что ли? Имею ли я на это право, а то и обязанность во имя высокого искусства, жрецом которого я избран? Но тогда получается, что я уже не гений, потому что гений и злодейство — две вещи несовместные.
Хотя кто сказал, что они несовместные? Пушкин? А Пушкин ничего такого не утверждал, он тут поставил знак вопроса. И отвечать на этот вопрос всем нам, каждый раз заново.
И вместо послесловия — как финальное доказательство многого и многого — «Реквием». Тот самый, Сальери. Как писал свой «Реквием» Моцарт, в целом известно — для другого человека и по заказу. А вот Сальери — точно для себя.