Чужой среди больших
Игорь Гулин об Иване Пулькине
В издательстве «Виртуальная галерея» вышло большое избранное Ивана Пулькина — очень интересного советского поэта, бывшего практически неизвестным при жизни и полностью забытого на многие десятилетия после смерти
У Ивана Пулькина странная литературная судьба, в том числе и посмертная. Ее сюжет: повторяющийся промах, будто бы проклятие невидимости. Этот массивный том, вышедший почти через 80 лет после смерти автора,— его первая печатная книга. Избранное, составленное поэтом и публикатором подпольной советской литературы Иваном Ахметьевым, включает лишь часть оставшегося от Пулькина огромного архива.
Родившийся в селе под Волоколамском, Пулькин еще подростком начинает печатать в газетах агитационные частушки, привлекает внимание как подающий надежды поэт из народа и в середине 20-х попадает в Москву. Там он становится комсомольским поэтом и автором нескольких популярных песен. В книге есть немного текстов этого времени — бодрых и довольно непритязательных («Эх, качнись сосновый бор, / в клочья небо полосуй, / скрипку выбросим за борт, / за гармошку голосуй»). Этот юношеский период был пиком его успеха.
Пулькин вполне мог бы стать известным поэтом-песенником, однако, освоившись в современной литературной жизни, он начинает писать по-другому. В стихах конца 1920-х он перебирает все возможности раннесоветской левой поэзии: техники и интонации Маяковского, Сельвинского, Пастернака, Асеева, Хлебникова. Это смелые, обаятельные, немного ученические стихи. Помимо того, они искренне ангажированные. Пулькин со светлой комсомольской радостью воспевает индустриализацию, колхозы, строительство новой Москвы. Его стихи черпают вдохновение прямо из газет и лишены всякой червоточины (без которой не обходились многие из пулькинских учителей).
Тем не менее с этого времени его перестают публиковать. Почему — сложно объяснить. Возможно, просто потому, что не был своим ни в лефовской компании, ни в среде конструктивистов, и за него некому было похлопотать. Как бы то ни было, он становится непечатным поэтом. Он сближается еще с несколькими авторами, вытесненными на обочину литературного процесса,— прежде всего с Георгием Оболдуевым, чье влияние определило стиль Пулькина его лучшего периода — 1930-х.
Бывший младоконструктивист, Оболдуев уже в конце 20-х стал одним из самых удивительных поэтов советского протоандерграунда. Он взвешивал все слова русского языка, взбалтывал их и находил новый способ держаться вместе. Этот метод микроостранения, контролируемого распада передался и Пулькину, хотя и выглядел в его стихах менее радикально. Для обоих он был связан с социальным опытом, но опыт этот был разным. Оболдуев был сознательным аутсайдером, смотревшим на советский мир и его поэзию с иронией, любопытством и горечью. С Пулькиным было по-другому.
Оказавшись вытесненным из большой советской поэзии, он выпал из самого общества. Он остался столь же заворожен поступью истории, но не имел больше к ее ходу отношения. Этот опыт отпадания лежал в основе его поэзии. Пулькин вынужденно становился частным человеком, писал о любви, одиночестве, тоске, томлении. Однако все эти простые чувства в его стихах отличаются странной неполнотой. Они остаются фрагментами, осколками недоступного целого. Пулькин ощущал эту недостаточность. Он пытался преодолеть ее, соединяя тексты в бесчисленные циклы и поэмы с крайне сложной организацией. Но и это не помогало. Связи между кусками оставались слабыми, усугубляли пронизывающее его поэзию ощущение нехватки — эротической, политической, социальной.
Пулькинские стихи всегда не вполне способны состояться. Не из-за недостаточности мастерства, а именно из-за природы его таланта. Поэтому он писал их в таком количестве, начинал вновь и вновь и терпел поражение. В лучших своих стихах Пулькин принимает эту слабость и делает ее своим инструментом. Не находящее выхода напряжение в них уступает место печальной, исчезающей красоте.
В середине 1930-х почти вся компания Оболдуева и Пулькина была репрессирована. Приговор был щадящим: Пулькин на три года оказался в ссылке в Мариинске — по 151-й статье, обвинению в гомосексуальных связях, по всей видимости вымышленному и выглядевшему издевательским, учитывая его горячую женолюбивость. В 1936-м он вернулся, после долгих мытарств устроился библиографом в ИФЛИ, разумеется, не смог напечатать уже ни строчки, в 1941 году ушел на фронт, почти сразу пропал без вести. И был абсолютно забыт.
В 1960-х книгу Пулькина попытался издать один из его младших друзей, поэт и переводчик Валентин Португалов. Ему удалось опубликовать всего несколько стихотворений в паре альманахов и сборнике «Поэты, павшие на Великой Отечественной войне». Затем Пулькин был забыт повторно — еще на полвека.
Почему этот автор оказался настолько невостребованным в эпоху «возвращения имен», не попал ни в официальные, ни в подпольные каноны? Наверное, именно потому, что сущность его поэзии состояла в отрицательном качестве. Пулькин не был наивным и броским романтиком, ожидающим большой судьбы, как Павел Коган, Михаил Кульчицкий и другие «ифлийцы» (он наверняка пересекался с ними во время работы библиографом, а потом соседствовал в антологии погибших на войне поэтов). Не был он и новатором-скептиком, вглядывавшимся в опасные бездны, как Оболдуев или Ян Сатуновский (с ним Пулькин, по всей видимости, тоже общался в 30-х). Он оказался не нужен ни оттепельному поколению, нащупывавшему революционно-романтическую генеалогию, ни пионерам андерграунда, искавшим новых средств, способных подорвать привычный язык и учредить его на новых условиях.
1960-е требовали состоятельности, «сильных слов», артикулированной поэтики. У Пулькина ее не было. Сейчас возникла дистанция, позволяющая оценить особенную красоту его неуспеха, расслышать в этом несостоявшемся поэте нечто более ценное, чем во многих больших авторах.
***
А ты не пой, а ты не плачь,
Что пользы от того!
Ты лучше сердце раскулачь
Соседа своего!
Сосед любим.— Его жена
Нежна и хороша.
А у тебя лишь тишина,
Да нищая душа!
Соседа сердце велико,
Любовь в нем и цветы.
Ты отбери у старика
И нежность, и мечты…
Ты по миру его пусти,
Пусть клянчит под окном,—
Ведь все равно цветам цвести,
Таков весны закон.
***
Я подслушивал, тихо дрожа,
Идиллический лепет дождя,—
Он идет, тонконогий и длинный,
Словно нищий продрогший, долиной…
Он идет и бормочет о том, что на пашне грачам неуютно,
Что соседняя речка течет молчаливо и мутно,
Что поля начинают белеть,
Что кусты облетают, осыпаны свистом,
И что сердцу приходится грустью болеть,
И что грусть не прогонит холодный и чистый
За ночь выпавший на четверть снег…
Мне тревожно и холодно, точно во сне,
Будто на пол сползло одеяло,
И подушки, как снег, холодны и жестки,
Будто сломано то, что меня отделяло
От того, что зовется холодным дыханьем тоски.
Иван Пулькин «Лирика и эпос». Издательство «Виртуальная галерея», 2018