Лауреатом премии «Большая книга» стал актер Григорий Служитель за дебютный роман «Дни Савелия». Роман написан от лица (точнее, физиономии) московского кота, но всем понятно, что это о нас, людях, и об эпохе 2000–2010-х. «Огонек» поговорил с автором.
Самым сложным, по словам Григория Служителя (на фото), было придумать правила игры для читателя
Фото: Ирина Бужор, Коммерсантъ / купить фото
— Жизнь вашего кота Савелия, конечно, полна опасностей, но невольно думаешь, что кое в чем ему проще, чем нам, людям: например, с жильем. В центре Москвы ему достаточно коробки из-под бананов или заброшенного дома…
— Да, моему коту повезло, и он понимает, что жизнь его могла сложиться совсем иначе. Его сородичам удается в городских условиях прожить всего одну-две зимы, а на его пути все время попадались люди, которые помогали, подбирали, кормили… И дом у него временами был, не самые плохие условия, но в целом он… метафизически бездомный. Если бы он просто искал свой угол, он у первых же хозяев остался на всю жизнь. Но он, напротив, постоянно сбегает. Он неприкаянный, чувствует, что у него нет своей клеточки на этой шахматной доске. В принципе, это книга про отщепенцев, про отверженных.
— Можно предположить, ввиду нетипичности вашего кота, что, допустим, в него могла вселиться душа другого существа, поэтому его манера рассказа напоминает человеческую. Мы легко принимаем эту условность. Но вы нигде не объясняете: откуда у вашего кота такое хорошее образование? Может, он начитался книг, пока жил у хозяев?
— На самом деле кот не очень образован. Латынь он знает на троечку, например. Он скорее думает, что образован. У меня был поначалу замысел — посвятить целую главу истории его образования. Но я довольно быстро отказался от этой идеи.
Прием с размышляющим подобно взрослому человеку котом — абсолютная условность. Либо читатель ее сразу принимает, либо нет. Точно так же читатель должен принять или не принять еще одну условность — что это, в общем-то, посмертная биография, которую герой рассказывает как бы после смерти.
Или, например, свои первые младенческие недели он описывает, что называется, высоким стилем, но ведь вспоминает он об этом, уже будучи взрослым. В общем, самым сложным было изобрести собственный кодекс законов, над этим я маялся…
— А вы, извините, маялись над книгой? Ощущение такое, что роман написан быстро и легко.
— Мне приятно это слышать, но это не могло даться легко. Конечно, что-то давалось легче, что-то — тяжелее. Но я вообще не доверяю тем, кто говорит, что писать легко. Самое трудное, как я уже говорил,— придумать правила игры для читателя, так, чтобы он их принял. Или, выражаясь по-другому, найти верную интонацию. Когда я познакомился с Евгением Водолазкиным, который один из первых оценил мою книгу и очень мне помог, он рассказал, что несколько месяцев искал интонацию для своего «Лавра». Я тоже долго искал именно тон. Пропорцию абсурдности и реальности. Например, кот цитирует Аристотеля, Чехова, ссылается на картины Антуана Ватто, но при этом не знает, что за человек каждый год поздравляет россиян с Новым годом. И за это меня в том числе упрекали: что, мол, кот как-то односторонне образован. Однако подобную однобокость диктовал именно выбранный мною тон повествования, который не давал мне совсем уж погрузиться в реальность.
— Мало того, что ваш кот образован, он еще и изъясняется подчеркнуто академично, витиевато… Принимая ваши правила игры, можно было бы сказать, что так изъяснялись библиотечные коты в 1970-е или 1980-е…
— Что поделать, я заражен нормальным классицизмом… Может быть, в этой манере проявляется моя — и моего кота! — тоска по порядку. Конечно, имеется в виду тоска по внутренней, душевной упорядоченности. Я не собирался делать остросоциальную прозу. Но социальность вторгается, помимо моей воли, в роман. И получается в итоге вещь о разрушении привычного уклада жизни и тоске в связи с этим. А тяготение к классичности — это, вероятно, попытка как-то защититься от разрушения. Ведь к концу книги начинает разрушаться не только жизнь моего героя, но и сам город. У кота тоже есть тоска по упорядоченности, которой в его жизни никогда не было, если не считать младенческих лет. Но его постоянно преследует ощущение потерянного рая. И от этого, вероятно, возникает некоторая барочность романа. Для меня на самом деле очень важно было выбрать какой-то музыкальный контрапункт для книги.
Я с самого начала выбрал аллегро из L'Amoroso Вивальди. Потом решил все изменить, и вместо Вивальди взял прелюдию ми минор Баха. Есть известная интерпретация этой прелюдии в исполнении Гленна Гульда — он играет в гораздо более быстром темпе, чем принято, из-за чего эта вещь по темпоритму напоминает кошачий шаг. Не очень торопливый, но и не очень медленный. Но в итоге все же отверг и этот вариант; Бах звучал слишком тревожно, а мне нужна была для настроения какая-то итальянская витальность, безусловная радость к жизни. В итоге я все же оставил Вивальди, и мой кот постоянно его слышит, из каждого утюга. Это его представление о потерянном рае.
— Как вы пишете, у котов не принято спрашивать про отцов; но я все же спрошу вас про литературных родителей вашего героя. Уже много кто был упомянут. Еще, например, есть «Песня попугая» у Высоцкого, с пластинки «Алиса в Стране чудес», где рефреном звучит: «А я уже был настоящий!» Ваш кот тоже рано сознал себя личностью, почувствовал себя настоящим...
— Эту песню я слышал, конечно, в детстве… Вы знаете, в романе есть даже конкретные отсылки к тем авторам, которые меня вдохновляли,— к Прусту, например, которого я люблю и не стесняюсь в этом признаться. По настроению он мне очень близок. Есть там и отголоски Саши Соколова, «Школа для дураков». Если уж говорить о каких-то глобальных прародителях, то я ориентировался на настроение беккетовских героев, которые бредут непонятно откуда и куда. На их ощущение скованности, зажатости, человеческого отчаяния… И еще я, конечно, ориентировался на чеховскую интонацию.
— После мытарств кота по Москве, описанных вами достаточно убедительно, естественный вопрос: а ваше-то детство было счастливым? Это же эпоха 1990-х, правильно?
— Вполне счастливым. Знаете, в этом романе было много странных, бессознательных пересечений с моим детством, но я это уже потом осознал. Мой кот родился на Таганке, где жили мои мама и бабушка. И мой театр (Студия театрального искусства.— «О») находится в тех же краях. Описывая родильный дом имени Клары Цеткин, я не знал, что сам там родился. Уже написав книгу, спросил у мамы — и выяснилось, что я родился в Шелапутинском переулке, там же, где и мой кот. И таких совпадений было много. Правда, не могу сказать, что я с подобным же трепетом отношусь к Кузьминкам, где прошло мое детство, в те самые 1990-е. Но благодаря этому опыту я знаю, что такое расти на окраине столицы, где треть твоего класса потом спилась и сторчалась. При этом я не любитель ругать 1990-е. Те, чья юность пришлась на эти годы, о них, как правило, вспоминают с любовью. Если же ставить какие-то социальные диагнозы, мне кажется, это была в целом эпоха несбывшихся надежд. При всех симпатиях к тем перспективам, которые открывались, в общем-то, ничего не сбылось… К сожалению. Я, конечно, общаюсь с теми, кто постарше, и мнения о том времени диаметрально противоположные. Вспоминаю, например, каково тогда пришлось моей матери — она окончила институт Мориса Тореза, французское отделение. И для нее как для гуманитария все перемены были катастрофой. Но при этом я знаю людей, которые все равно нашли себя, смогли оседлать эту волну.
— Один из самых сильных моментов вашей книги — пожилая учительница коротает время, перепроверяя заново тетради бывших учеников, находя в них все новые и новые ошибки… Это очень точный диагноз времени. Вы описываете людей, как бы забытых на полустанке жизни.
— Мне ни в коем случае не хотелось никого осуждать или, наоборот, оправдывать. Просто по интонации, по тону мне казалось важным, чтобы это ощущение в книге было. Почему я сказал — «чеховская интонация»? Ну, казалось бы, что общего может быть у кота с Чеховым? Ничего, пожалуй. Кроме одного — взгляда на мир, как я уже говорил. Помните, у Николая Глазкова: «я на мир взираю из-под столика». На самом деле это ведь именно чеховский взгляд на мир, «на уровне горизонта». Не выше, но и не ниже. Он требует от русского писателя определенного усилия и даже мужества. Трезвость взгляда, лишенная какого бы то ни было идеализма. Вообще-то русский писатель не может не быть идеалистом. Поскольку русский человек доверяет написанному слову больше, чем сказанному, любой писатель у нас быстро примеряет маску пророка. Чехов в этом смысле уникален. Именно тем, что он не примеряет ни эту маску, ни мантию, ни сутану. У Толстого или Достоевского — море последователей, так или иначе; но продолжателей традиции Чехова скорее можно найти на Западе, чем у нас. Из продолжателей Чехова-драматурга я в какой-то мере могу назвать лишь Вампилова.
— Объясните мне одну вещь. У вас ближе к середине романа образуется кошачья коммуна, в которой коты решают обустроить, наконец, «справедливую жизнь». И выбирают форму правления — между авторитаризмом и демократией. Но в итоге остается непонятным, какую форму они выбрали. Вы ставите важнейший вопрос и не даете ответа.
— В кошачьей коммуне, как вы помните, в последнее время заправлял некий консул. Но карьеру этого злодея оборвала случайная бабушка, которая забрала его из приюта, положила в свою сумку-тележку в шотландскую клетку и увезла с собой. Так заканчивается любое управление в кошачьей коммуне. Мгновенно и нелогично. И мне не хотелось опять же делать какие-то выводы. Мне лично — чего уж там — демократический способ управления гораздо ближе, но в пространстве книги я не хотел навязывать своих взглядов. Это вообще была очень сложная для меня глава, и в итоге как она пошла, так я и оставил. Я хотел еще к тому же оставить нотку абсурдности во всем этом. Превращать это в социальную сатиру мне, однако же, не хотелось — есть много людей, которые справляются с этим лучше, чем я.
— Все-таки коты считаются свободолюбивыми животными, они гуляют, как известно, сами по себе…
Обложка книги Григория Служителя «Дни Савелия».
Фото: Редакция Елены Шубиной, 2018 год
— Я немного знаком с кошачьим миром. Тем более что сейчас, когда я написал о них книгу, ощущаю, что как бы «в ответе за них». Понятно, что коты тяготеют к одиночеству. Но ради выживания они все-таки предпочитают объединяться в прайды. Как и у любого живого существа, у них больше шансов выжить в коллективе, чем по отдельности. Мне эта глава нужна была, чтобы мой герой, Савелий, столкнулся с извечными вопросами существования. Он может вести в этой коммуне совершенно разгульный образ жизни, но все-таки это тоже не его, как он понимает. Мне просто хотелось зафиксировать момент, когда он отделяется от кошачьего социума. Но я не давал там опять же окончательных ответов. Знаете, нас в театре консультировала замечательная чеховедка Алевтина Павловна Кузичева, она помогала в работе над спектаклем. И она прекрасно сформулировала суть Чехова: великая неопределенность. Я старался эту — не великую, конечно, но все же неопределенность в романе сохранить. Не многозначительность, а именно неопределенность.
— В романе вы еще иронизируете по поводу различных фондов социальной помощи, в том числе и животным, которые сегодня очень популярны. Вам эта новая форма солидарности кажется лицемерием?
— Я категорически поддерживаю любую помощь такого рода и любые способы приветствую. Но когда я иронизирую, то имею в виду вот что. Когда человек начинает разбираться со своей совестью, почему он помогает на самом деле, ради чего, то понимает: есть какие-то потаенные комнаты души, заросшие паутиной, куда лучше не входить вовсе.
Я много над чем иронизирую в романе, например над выступлениями на Болотной в 2011 году. Но при этом я сам туда ходил и буду ходить. Так что это, скорее, самоирония.
— Я понимаю вашу позицию. Но почти в каждом вашем ответе у вас звучит нежелание давать принципиальные оценки. Мне кажется, эта позиция сегодня завела русскую литературу в тупик. В какие-то периоды она давала «единственно верные ответы». Но теперь она отказалась давать вообще какие-либо оценки, словно вообще боится говорить о современности. И это уже выглядит не как объективность, а как отказ от жизни.
— Я с вами не соглашусь — мне кажется, что, напротив, в последние годы как раз постоянно возникают новые авторы, которые пишут вполне остро. Но вы правы, в нашей жизни есть вещи, о которых надо говорить прямо и громко. Когда ко мне обращаются с просьбой записать ролик в поддержку несправедливо осужденных, я, разумеется, отвечаю согласием. Когда нужно поставить подпись в защиту Голунова, Серебренникова, историка Дмитриева, я не думаю дважды. Но еще раз повторю: основной тон моей книги — лирический. Конечно, в ней есть и какие-то вещи, связанные с нашей эпохой… Вот вы спрашивали про жанр книги. Я сейчас подумал — и сформулировал бы его так: экзистенциальный путеводитель. Мне хотелось, с одной стороны, сделать книгу, которая относится именно к нашему времени. Но, с другой, я надеюсь, эту книгу будет интересно читать и спустя несколько лет.
Поначалу вообще думал ее публиковать на Facebook. У меня не было никаких связей в литературном мире, я и надеяться не мог, что она выйдет в Редакции Елены Шубиной. С другой стороны, я понимал, что книга… получилась. Когда она вышла, я стал получать много отзывов от читателей, что мне как автору, безусловно. приятно. Когда она была переведена, было очень интересно, как ее воспринимают за границей. Потому что в книге много конкретных московских реалий, что вряд ли понятно иностранцам… И вот на днях мне написала читательница из Венгрии, которая называет моего кота «родным». Видимо, история все же получилась универсальной. Хотя я постоянно слышу: «Сколько можно про котов», но понятно же, что это книга не о котах, а о людях. Я же не писал какой-то зоологический роман: мой герой одновременно и кот — и не кот. Как и любой герой, он «выходит из ряда себе подобных», как сказал один коллега.
— В издательствах новым авторам обычно советуют сокращать роман до удобочитаемых 200–300 страниц. Вам вообще советовали что-то изменить в романе? Насколько первоначальный вариант романа отличается от того, что вышло в итоге?
— Никак не отличается. Когда Евгений Водолазкин прочел мою рукопись, он пообещал отослать ее Елене Шубиной; но предупредил, что, хотя его оценка и имеет значение для издателя, решать в итоге будет она. Потом я узнал, что Елена позвонила ему ночью, дочитав до середины, и спросила: «Кот выживет?» Услышав «да», она сказала: «Тогда публикуем». Конечно, я опасался, что трагический финал меня попросят изменить… Если уж все карты открывать, финал я все-таки немного изменил, по совету Водолазкина. Первоначально он у меня был если не открытым, то, скажем так, приоткрытым. Это приятная вещь для читателя, но граничащая с безвкусицей. Потому что в той ситуации, в которой мой герой оказался, и по тому, как складывался сюжет, нужно было закончить именно так, как я в результате и закончил. Не кокетничая и не сюсюкая. Как вообще герой может не умереть, с одной стороны? А с другой — он прожил долгую и счастливую кошачью жизнь, семь лет по их меркам — это очень много. Это, можно сказать, старец. Конечно, жалко было с ним расставаться. Но я ведь должен уважать волю своего героя, а он всегда ото всех убегает. Вот и от меня он тоже убежал.
— Разве что из Третьяковской галереи он не сам сбежал, а его выгнали — из-за интриг. А вот знаменитые коты в Эрмитаже, не в пример вашему, живут там из поколения в поколение, служат искусству и отечеству.
— А Савелий бы и в музее долго не задержался, я почти уверен. Ему никакая размеренная жизнь не походила. Он… постоянно убегающее существо. И на самом деле ни о чем не жалеет.
— Глупо спрашивать вас о следующей книге. Вы же знаете, как бывает: напишете продолжение о котах — будут назвать конъюнктурщиком. Напишете о чем-то другом — будут сравнивать с первым романом, мол, там было озарение, а тут — уже не то…
— Ну да, я, в общем, это все понимаю. Но точно так же, как и мой герой, я вроде как никому ничего не должен, только самому себе. Поэтому стараюсь настроиться так: как будет, так и будет. Тем более что моя жизнь не требует принятия срочного решения. Знаете, Фолкнер, когда ему что-то говорили про литературу, отвечал обычно: я вообще-то фермер. А когда ему указывали, что у него кукуруза плохо растет, он отвечал: ребята, я же писатель. Мне в этом смысле действительно повезло: поскольку по профессии я актер, как говорится, попробуйте меня поймать. Как я слышал, мой роман называют «актерской прозой». Нет никакой актерской прозы, докторской прозы… Есть только писательская. Все остальное — чем бы ты ни занимался, где бы ни работал, на какой бы войне ни воевал — все это уже неважно.