500-летие Пармиджанино празднуется по всему миру большими международными выставками. Но Эрмитаж решил отметить юбилей собственными силами, с некоторой помощью московского Музея изобразительных искусств. Но художник здесь представлен тем, за что его больше всего и ценили, — рисунком. Точнее, собственноручными рисунками и офортами, а также бесконечными копиями с них — в гравюрах, на майоликовых тарелках, лиможских эмалях, немецких плакетках и прочих изящных вещицах.
Пармский вундеркинд явился в Рим с парой религиозных картин и виртуозным автопортретом, на котором смазливый большеглазый юнец отражается в выпуклом зеркале цирюльника, — с самого начала был падок на разные оптические причуды. В вечном городе экстравагантность была в цене: папа принял под свое покровительство, знать и церковь — все засыпали заказами. Совершенно модный живописец заполонил римские церкви "мистическими обручениями" и "святыми собеседованиями", где гибкие мадонны с длинными шеями и припухшими, всегда опущенными веками чуть придерживали тонкими пальцами пышноволосых младенцев, а дома римских аристократов — портретами их владельцев, разочарованных в жизни меланхоликов, отрывающихся от чтения книги, чтобы бросить рассеянный взгляд поверх головы зрителя. Карьеру на самом взлете, когда все уже признали, что "дух Рафаэля вселился в тело Франческо", оборвал разгром Рима в 1527 году. Предание гласит, будто спасся Пармиджанино чудом искусства: увлеченный работой, не заметил, как немецкие ландскнехты ворвались в мастерскую, а те, пораженные великим мастерством, художника не тронули. От ужасов оккупации сбежал в Болонью, где наблюдал коронацию императора и написал роскошный парадный портрет Карла V — со Славой, венчающей его лавровым венком, и Геркулесом, подающим ему земной шар, — но по природной строптивости отказался поднести портрет модели и остался без гроша и места придворного художника. По словам язвительного Вазари, "не нажив никаких богатств, кроме разве что друзей", он вернулся в родную Парму, где взялся расписывать одну церковь, но, надломленный пережитым кошмаром и не верящий более в живопись, забросил фреску ради алхимических опытов. Разъяренные монахи начали тяжбу, и горе-алхимику пришлось удирать в Казаль Маджоре, где поиски философского камня продолжились. Перед смертью Франческо, как сообщает все тот же Вазари, "превратился из человека изящного и приятного в бородатого, с волосами длинными и всклокоченными, опустился и стал нелюдимым и мрачным" — таким и предстает он на своем последнем автопортрете: 37-летним скорбным старцем с темными провалами вместо глаз.
Пусть он погубил свою жизнь — но не смог погубить славы. Она пережила его не столько в живописи, добрая половина которой погибла, сколько в волшебных рисунках — предмете страстного вожделения самых изысканных коллекционеров и неустанного копирования далеко не всегда изысканных художников вплоть до XVIII века. В мистических сценках, как правило, не законченных, где фигуры словно бы растворяются в белизне листа, в задыханиях воздушной штриховки, в легких перовых очерках. Где святые или нимфы все никак не могут найти твердой опоры на земле, выворачивая ноги в причудливых балетных па. Где извилистые, змеящиеся линии складываются в головоломные композиции. Говорили, что сама природа предназначила его от рождения рисунку. Эти дивные листы у Пармиджанино не задерживались: откупался ими от немецких наемников, поселившихся в его доме во времена разграбления Рима, целый сундук набросков прихватил с собой сбежавший гравер-подмастерье. Он так и не узнал, что не из ртути, а из этой хрупкой бумаги можно было добывать настоящее золото. Что прекрасно понимал любой третьесортный гравер столетием спустя — и вовсю старался своим неуклюжим грабштихелем, приковывая воздушную линию Пармиджанино к медной доске.
АННА ТОЛСТОВА