Кому понадобился миф о подвиге героя 1812 года и каково это — стать шестеренкой государственной пропаганды. Об этом — глава из книги литературных путешествий Глеба Шульпякова «Запад на Восток».
Книга Глеба Шульпякова «Запад на Восток» выходит в издательстве «Эксмо» в сентябре 2020 года
Фото: ЭКСМО
Точный по бытовым деталям, очерк словно перечеркивается эпитетом «странный». В чем именно, почему? Воспоминание, которым делится Батюшков, относится ко времени после победы под Лейпцигом, когда части союзной армии перешли через Рейн и вступили в Эльзас; война подходила к победному концу. «Войско было тогда в совершенном бездействии,— пишет он,— и время, как свинец, лежало у генерала на сердце». В один из таких вечеров и произошел диалог, который три года спустя записал в книжку Константин Николаевич.
Диалог этот — едва ли не единственное прямое свидетельство против мифа о «подвиге Раевских», который сложился два года назад в ходе отступления русской армии к Москве. Тогда в бою под Салтановкой (в поддержку скорейшего соединения русских армий в Смоленске) Раевский держал многочасовую оборону, и, когда увидел, что егеря и пехота его под ударами Даву дрогнули, сам возглавил колонну, пошел под пули на плотину и опрокинул противника. В армии при Раевском находились его сыновья, и молва тут же сопроводила его подвиг их участием. Старшему Александру на тот момент исполнилось 16, второй же — Николай — был ребенок (10 лет). Как это «произошло» — хорошо видно на эпическом полотне художника-баталиста Николая Самокиша, изобразившего официальную версию событий к юбилейному, 1912 году. Репродукция этой картины воспроизводилась миллионы раз в учебниках и альбомах; ее сюжет уступал в популярности разве что «подвигу 28 панфиловцев». Однако в реальности все обстояло совершенно иначе.
Римлян бы делать из этих людей
Джордж Доу. «Портрет генерала Николая Николаевича Раевского».1828. Из галереи героев 1812 года в Зимнем дворце
Фото: РИА Новости
Батюшков состоял при Раевском чем-то вроде внештатного адъютанта. Он попал к нему при своих, что называется, обстоятельствах: «под самыми худыми предзнаменованиями» (об этом пишет в письме Блудову Дашков). Генерал Бахметев, при котором планировал служить Константин Николаевич, потерял на Бородинском поле ногу и был комиссован. Его рекомендательные письма отсылали Батюшкова наудачу к разным генералам; и первым, кого он обнаружил на главной квартире, был казачий атаман Матвей Платов. «...он начал с него,— продолжает рассказывать Дашков,— и — horribile dictu! — нашел его за пуншем tete-a-tete с Шишковым, который приводил его в восхищение, читая какие-то проповеди». «Вы легко поверите,— добавляет тот,— что первое старание милого нашего Поэта было... убежать сломя голову!»
Неизвестно, какие проповеди читал Платову Шишков, можно лишь предположить, что отважный, но малообразованный и сильно пьющий атаман оказался восторженным слушателем цветистых шишковских словес. К тому же Шишков занимал при царе высокую должность официального пропагандиста, а Платов как раз пребывал в опале и через Шишкова мог улучшить положение.
К 1814 году «подвиг Раевских» под Салтановкой был восславлен и Глинкой, и Жуковским, и Державиным, и Батюшков не мог не знать об этом. Раевский был женат на внучке Ломоносова — имя, священное для стихотворца. Так или иначе, «худое предзнаменование» едва ли не впервые в жизни обернулось для Батюшкова подарком судьбы. Не «русский-народный» Платов, едва знавший грамматику, а желчный, мнительный, честолюбивый — словом, человек рефлексирующий — Раевский стал его генералом.
Служба при нем открывала Батюшкову глаза на происходящее. Никогда не воевавший столь близко к начальству, он стал свидетелем как бы двух войн. Одной, которая ведется на бумаге в парадных реляциях и представлениях, а также интригами, доносами и ложью, и другой — с реальными и часто недооцененными рисками и подвигами. Раевский прекрасно отдавал себе отчет, как это происходит; в его судьбе обе войны пересеклись самым драматичным образом, и дело под Салтановкой было тому подтверждением.
Великодушный русский воин,
Всеобщих ты похвал достоин:
Себя и юных двух сынов —
Приносишь все царю и Богу:
Дела твои сильней всех слов.
Ведя на бой российских львов,
Вещал: «Сынов не пожалеем,
Готов я с ними вместе лечь,
Чтоб злобу лишь врагов пресечь!..
Мы Россы!.. умирать умеем!»
Искренний патриот Сергей Глинка написал это стихотворение, что называется, «с колес»: через месяц с небольшим после Салтановки. Его голос будет одним из многих в хоре патриотических восхвалений «подвига Раевских», в котором отец изображался, подобно азиатскому ассасину или римскому полководцу, готовым слепо принести в жертву царю и Отечеству себя и собственных детей. Однако уже Лев Толстой скажет о «казусе» Раевского с большим сомнением: «Во-первых, на плотине, которую атаковали, должна была быть, верно, такая путаница и теснота, что ежели Раевский и вывел своих сыновей, то это ни на кого не могло подействовать, кроме как человек на десять, которые были около самого его,— думал Ростов,— остальные и не могли видеть, как и с кем шел Раевский по плотине. Но и те, которые видели это, не могли очень воодушевиться, потому что что? им было за дело до нежных родительских чувств Раевского, когда тут дело шло о собственной шкуре? Потом оттого, что возьмут или не возьмут Салтановскую плотину, не зависела судьба отечества, как нам описывают это про Фермопилы. И стало быть, зачем же было приносить такую жертву? И потом, зачем тут, на войне, мешать своих детей?»
Истину, скорее всего, надо искать посередине. О деле под Салтановкой сам Раевский впервые расскажет в письме к жене от 15 июля 1812 года — всего через несколько дней после события.
«Я сам с Васильчиковым, сыном и адъютантом шел в первом ряду в штыки,— говорит он,— все нам уступили. Венедиктов, находившийся позади меня, был ужасно ранен. Маслов упал замертво слева от меня. Александр сделался известен всей армии, он получит повышение». Александр — старший сын; со слов генерала мы видим, что в момент атаки он рядом; а вот как Раевский скажет о младшем, тоже, согласно легенде, шедшем под пули: «Николай, находившийся в самом сильном огне, лишь шутил. Его штанишки прострелены пулей. Я отправляю его к вам. Этот мальчик не будет заурядностью».
В этой фразе понятно все и ничего непонятно. Шутил? Под огнем? Штанишки? Или Раевский просто щадит чувства матери? И что случилось в реальности? Ведь сам генерал говорит о детях в единственном числе («Я сам с Васильчиковым, сыном и адъютантом...»). Год спустя в приватном разговоре с Батюшковым генерал расставит точки. Стремительность описания и краткая точность реплик напоминают будущую пушкинскую прозу и словно переносят нас на 200 лет, оживляя прошлое. «Мало-помалу все разошлись, и я остался один,— пишет Батюшков.— "Садись!" Сел. "Хочешь курить?" — "Очень благодарен". Я — из гордости — не позволял себе никакой вольности при его высокопревосходительстве. "Ну так давай говорить!" — "Извольте". Слово за слово — разговор сделался любопытен».
Речь зашла о кампании 1812 года.
«Но помилуйте, ваше высокопревосходительство! — восклицает Батюшков.— Не вы ли, взяв за руку детей ваших и знамя, пошли на мост, повторяя: "Вперед, ребята! Я и дети мои откроем вам путь ко славе" или что-то тому подобное? Раевский засмеялся. "Я так никогда не говорю витиевато, ты сам знаешь. Правда, я был впереди. Солдаты пятились. Я ободрял их. Со мною были адъютанты, ординарцы. По левую сторону всех перебило и переранило. На мне остановилась картечь. Но детей моих не было в эту минуту. Младший сын сбирал в лесу ягоды (он был тогда сущий ребенок), и пуля ему прострелила панталоны: Вот и все тут"».
«Весь анекдот сочинен в Петербурге,— добавляет Раевский.— Твой приятель (Жуковский) воспел в стихах. Граверы, журналисты, нувеллисты воспользовались удобным случаем, и я — пожалован Римлянином».
Рождение мифа
Николай Самокиш. «Подвиг солдат Раевского под Салтановкой».1912. Из Музея-панорамы «Бородинская битва»
Фото: РИА Новости
Невзрослые дети военачальников часто находились в действующей армии ради выслуги и славы, и Раевский со своими сыновьями не стал тут исключением. «Обоих отец не удалял от опасностей,— вспоминает Филипп Вигель,— зато придирался ко всему, чтобы выпрашивать им чины и кресты». Сказано зло, но, видимо, верно. В делах малолетние дети не принимали участия, оставаясь в обозе под укрытием перелеска или холма; что, впрочем, не исключало риска быть задетыми шальной пулей на излете (что и произошло с младшим Николаем). Однако где один сын, там для молвы и другой. Свидетельство же Батюшкова станет известным лишь годы спустя после смерти Раевского, когда в бумагах Жуковского отыщется та самая записная книжка. Показательно, что для Батюшкова Раевскому зачем-то понадобилось «убрать» с плотины даже старшего сына.
Близкие генералу люди, прежде всего дочь его Мария Волконская, будут настаивать на официальной версии событий под Салтановкой, и это понятно: никому из семейства Николая Николаевича не придет в голову дезавуировать подвиг отца и тем самым отказываться от всероссийской славы. Однако, например, зять Раевского, Михаил Орлов, в «Некрологии» на смерть генерала предпочтет не сказать о знаменитом подвиге вообще. На это красноречивое молчание тут же откликнется Пушкин, попенявший Орлову, что тот «...не упомянул о двух отроках, приведенных отцом на поля сражений в кровавом 1812 году!». Пушкин был прекрасно знаком с младшими Раевскими. Вряд ли центральное событие их жизни не обсуждалось в дружеском кругу. Но даже Пушкин предпочел сказать уклончиво: «поля сражений».
Все это будут деликатные детали частной жизни по сравнению с механизмом легенды.
Государству требовались образцы высокого генеральского самоотречения, и Раевский станет жертвой этого запроса.
Как быстро этот запрос формировался, хорошо видно по программе, опубликованной уже в 1813 году Академией художеств. Живописцам, ищущим звания, Совет Академии предлагал «представить героический подвиг российского генерала Раевского, когда он, взяв двух малолетних своих сыновей и дав одному из них нести знамя, идет с ними вперед пред войсками и сам своим примером возбуждает в сердцах воинов то мужество, с которым они отразили гораздо превосходнейшие силы французов под Смоленском».
Личный героизм генерала Раевского перекрывал любую двусмысленность под Салтановкой, и те, кто окружал его на поле брани, включая Батюшкова, прекрасно знали об этом как очевидцы, достаточно прочитать воспоминание Батюшкова там, где речь идет о Битве народов. Оба сына Раевского были повышены после Салтановки в звании, однако сам Раевский считал себя обойденным. «Два дела мои под Салтановкой и Смоленском,— пожалуется он своему дяде Самойлову,— коими я век мой гордиться буду, не представлены в настоящем виде, ибо начальникам нашим главным не хотелось признаться в больших своих ошибках». И дальше: «...мы служим, так сказать, для главнокомандующих наших, и когда все наше усердие ошибками их делается бесполезным, признаюсь, что оное уменьшиться должно, и я теперь совсем не то чувствую в душе моей, что чувствовал при начале Кампании».
Ордена для генералов
«Портрет Александра Николаевича Раевского». 1820-е. Художник неизвестен
Фото: Hulton Archive / Getty Images
Ошибки, о которых идет речь, произошли в ходе неумелого исполнения операции по соединению армий, и солдаты Раевского под Салтановкой вынуждены были ложиться костьми, чтобы Багратион успел к Смоленску. Еще более жестко о генералах Раевский скажет в письме к жене от 10 декабря 1812 года: «Кутузов, князь Смоленский,— пишет он,— грубо солгал о наших последних делах. Он приписал их себе и получил Георгиевскую ленту, Тормасов — Св. Андрея, Милорадович — Св. Георгия 2-й степени и высшую степень Владимира, а я, который больше всех, если не сказать один, трудился, должен дожидаться хоть какой-нибудь награды!»
Надо сказать, что недовольство подобного рода переполняло большинство генералов 1812 года. Не было того, кто бы не считал свои подвиги обойденными, а себя незаслуженно неотмеченным. И тут Раевский был ничем других не лучше или хуже. Однако завышенное честолюбие этого человека — родовитого дворянина и профессионального военного,— не находя удовлетворения, делало его вечно всем недовольным мизантропом. «Он молчалив,— пишет Батюшков,— скромен отчасти. Скрыт. Недоверчив: знает людей; не уважаем ими. Он, одним словом, во всем контраст Милорадовичу и, кажется, находит удовольствие не походить на него ни в чем». «У него есть большие слабости,— добавляет Батюшков,— и великие военные качества».
Генерал Михаил Милорадович был ровесником Раевского; он был сербского происхождения и далеко не столь знатен, как Николай Николаевич. Однако храбрость, часто доходившая до безрассудства, и страсть к внешним эффектам делали его яркой фигурой в среде генералитета. Милорадович любил пышные военные облачения и всегда шел в бой при параде. За эту страсть его часто сравнивали с другим военным «франтом» — наполеоновским генералом Мюратом, чей блеск орденов и огромный плюмаж, издалека видный, служил врагу прекрасной мишенью. А Раевский считал подобного рода поведение на войне неуместным. Еще в отрочестве приученный двоюродным дедом своим Григорием Потемкиным к простой казацкой службе, Раевский, видно, был не способен к такого рода позерству. Он завидовал громкой славе Милорадовича, и в этом была его слабость; одновременно он презирал ее; возможно, подобная двойственность и делала его в глазах Батюшкова «странным». За время кампании 1812–1813 годов эта двойственность могла и вообще повлиять на характер. Филипп Вигель, например, считал, что Раевские «...замечательны были каким-то неприязненным чувством ко всему человечеству».
Кульминацией этого «чувства» станет реплика, которую по памяти запишет Батюшков. «Из меня сделали римлянина, милый Батюшков,— сказал он мне.— Из Милорадовича великого человека, из Витгенштейна — спасителя отечества, из Кутузова — Фабия. Я не римлянин, но зато и эти господа — не великие птицы».
Быть профессиональным военным означало — не рисковать впустую жизнью, а тем более детской. Однако громкие подвиги предполагали царские поощрения. Царь же находился в Петербурге и видел картину военных действий по сообщениям главнокомандующего. Сообразно этой картине распределялись и награды. Для генералов, большинство которых жило не по средствам и постоянно финансово нуждалось, любое поощрение было необходимо. Неудивительно, что после каждого дела, когда начиналось распределение, возникало недовольство, и часто те, кто не сделал ничего или мало, получали больше лишь потому, что генералам хотелось представить царю дело в нужном, а не истинном свете. Первым в череде примеров такого поведения был главнокомандующий Кутузов, постоянно «передергивающий» положение вещей на фронте в свою пользу. Однако редкий генерал, пусть и бесстрашный на поле брани, имел храбрость указать открыто на несправедливость, разве что в частной переписке. «...мне пожалован орден Георгия 2-го класса,— говорит в письме к жене генерал Коновницын,— столь великое награждение я сам чувствую не по заслугам моим...» «Раздают много наград,— еще резче выскажется Раевский,— но лишь некоторые даются не случайно».
Две войны
Орест Кипренский. «Портрет Константина Батюшкова». 1815 год
Фото: Fine Art Images / DIOMEDIA
Эта, в общем-то обычная, на войне ситуация сильно задевала Раевского. Честолюбие его не находило естественного удовлетворения, а вести одинаково две войны — полевую и интрижную — он полагал ниже своего дворянского достоинства. Человек такого происхождения не мог опускаться, подобно генералу Беннигсену, до написания доносов; но не мог он и смириться с подобным положением вещей и замыкался в себе. «Раевский очень умен и удивительно искренен,— пишет Батюшков,— даже до ребячества, при всей хитрости своей». «Он вовсе не учен,— продолжает он,— но что знает, то знает. Ум его ленив, но в минуты деятельности ясен, остер. Он засыпает и просыпается».
Невероятная слава, которую снискал Раевский после Салтановки, ставила его перед самим собой в двусмысленное положение, ведь то, что он порицал в других — незаслуженность награды,— теперь случилось с ним самим. Но и отказаться от подобного подарка судьбы было бы невозможным. Видно, положение это угнетало генерала настолько, что он решился открыться Батюшкову, причем «убрав» ради красного словца даже старшего сына. Тем самым он как бы убивал двух зайцев: снимал с себя тяжесть и, второе, на собственном примере доказывал Батюшкову случайность и несправедливость военной молвы и фортуны, о которых столько толковал перед этим. Бесхитростный, искренний Батюшков был для Раевского идеальным свидетелем. Генерал словно угадал своего адъютанта. То, что сейчас мы рассуждаем о делах двухсотлетней давности, только подтверждает «догадку» Раевского.
Обе войны как следует прошлись по генералу, но только об одной — реальной — мы можем сказать с точностью: она была блестяще им выиграна. Как повлияла на судьбу Раевских другая война — война амбиций и легенд — хорошо видно по сыновьям, чей внутренний строй, и в особенности старшего Александра, был исковеркан ранней и не совсем заслуженной всероссийской славой. Обычному человеку трудно такой славе соответствовать. В стихотворении «Демон» Пушкин исчерпывающе высказался о характере Александра:
Неистощимой клеветою
Он провиденье искушал;
Он звал прекрасное мечтою;
Он вдохновенье презирал;
Не верил он любви, свободе;
На жизнь насмешливо глядел —
И ничего во всей природе
Благословить он не хотел.
Что касается самого генерала, легенда о нем навсегда овеяла его имя славой, но сколько-нибудь финансовой выгоды, увы, не принесла. Он умер в 1829 году, оставив настолько большие долги, что Пушкину пришлось писать на имя Бенкендорфа официальное прошение. «Узами дружбы и благодарности,— напишет Пушкин,— связан я с семейством, которое ныне находится в очень несчастном положении: вдова генерала Раевского обратилась ко мне с просьбой замолвить за нее слово перед теми, кто может донести ее голос до царского престола. То, что выбор ее пал на меня, само по себе уже свидетельствует, до какой степени она лишена друзей, всяких надежд и помощи. Половина семейства находится в изгнании, другая — накануне полного разорения. Доходов едва хватает на уплату процентов по громадному долгу. Госпожа Раевская ходатайствует о назначении ей пенсии в размере полного жалованья покойного мужа, с тем чтобы пенсия эта перешла дочерям в случае ее смерти. Этого будет достаточно, чтобы спасти ее от нищеты. Прибегая к вашему превосходительству, я надеюсь судьбой вдовы героя 1812 года — великого человека, жизнь которого была столь блестяща, а кончина так печальна,— заинтересовать скорее воина, чем министра, и доброго и отзывчивого человека скорее, чем государственного мужа».