На 86-м году жизни в Москве скончался поэт и писатель Анатолий Генрихович Найман. О нем — Григорий Ревзин.
Поэт и писатель Анатолий Найман
Фото: PhotoXpress
Я думаю, что бы сказал Анатолий Генрихович о своей смерти. Он родился в 1936 году, то есть умер в 85 лет. Он бы сказал: «Нормально и непоправимо». Мне кажется, это ощущение непоправимости и ее нормальности было если не основой его ощущения бытия, то, скажем так, фильтром, через который он пропускал бытие до своего ощущения.
В какой-то момент он был очень известен прежде всего своими «Рассказами о Анне Ахматовой». Ему досталась поздняя Ахматова, последние шесть лет ее жизни, когда он был ее соавтором в переводах Леопарди и литературным секретарем. Тогда она, при всей неустроенности, была даже не императрицей, а каменной гостьей, ожившей статуей петербургской императрицы. В этих рассказах, мало касающихся обстоятельств жизни, а больше про поэзию и смысл жизни, прежде всего ощущается безукоризненная воспитанность вечности. Не знаю, было ли это свойством самой Ахматовой или Наймана — может быть, последнее, ведь даже она находила в его стихах сдержанность и даже суровость, но так или иначе его словами все происходящее выглядит так, что оно не происходило, а происходит всегда и может происходить только так.
Бывает экзамен, а бывает собеседование, оценку не ставят, но в общем она ясна.
Я был знаком с Анатолием Генриховичем сорок лет, встречался десятки раз, и у меня было ощущение, что я опять прохожу собеседование, благожелательное собеседование, и не прошел.
Что бы я ни рассказывал — новости, сплетни, мнения, идеи,— все-таки оставалось ощущение, что как-то это, может, и занимательно, но не точно. У Сергея Довлатова в «Соло на ундервуде» есть фрагмент:
«— Толя,— зову я Наймана,— пойдемте в гости к Леве Друскину.
— Не пойду,— говорит,— какой-то он советский.
— То есть как это советский? Вы ошибаетесь!
— Ну, антисоветский. Какая разница».
Вот это ощущение, что советский-антисоветский, или то же самое на сегодняшний манер, или вообще что-либо такое же — это «какая разница», это вообще не то, чем имеет смысл всерьез интересоваться, не знаю, как у других, а у меня было с Найманом все время.
Нет, вовсе не то, что он был отстраненным, как раз в нем от каменного гостя ничего не было. Наоборот, это был человек подчеркнуто светский, благожелательно воспитанный, где и в каком бы обществе он ни оказывался, даже в церкви, он стремился проявить ко всем интерес, симпатию, улыбнуться, чем правда производил дополнительное впечатление не своего, не здешнего. Он как будто откуда-то приехал. Из метрополии, от Ахматовой, Мандельштама, Блока, Леопарди, трубадуров — страны, где последние новости из туземной политики выглядят занятными главным образом тем, что вот, оказывается, какими вещами можно интересоваться.
Ну и в той же метрополии проживали его друзья и современники — Бродский, Аксенов, те, кого он описал в мемуарах «Славный конец бесславных поколений». Последнее великое поколение советской интеллигенции, вроде бы твои старшие современники, но отгораживающиеся от тебя сначала штакетником, а потом, пожалуй, и стеной времени, уходящие в вечность. И это странный процесс, который происходит у тебя на глазах в его текстах. Ведь они довольно лихо жили — богемно, безбытно, случайно, опасно. И все вроде бы скроено на живую нитку — это именно живая нить, нерв, бьется и пульсирует. Да он и сам человек с эмоциями, даже страстями, даже в этих текстах воспоминаний борющийся с собой и не всегда готовый себя победить, иногда даже принять. Как он сказал мне однажды, «приличный человек к пятидесяти примерно с половиной своих знакомых должен быть на ножах». «Неприятный человек», как называется один из его романов, был героем их времени. Ну и как это перевести в вечность?
Анатолий Найман был поэтом в очень высоком смысле слова, даже скорее так: он постоянно, всю жизнь определял для себя и всех, кому важно, что это значит — поэзия, зачем это.
Это есть в каком-то, как он говорил, очень простом смысле — например, русский поэт должен знать всю русскую поэзию наизусть. Но есть и экзистенциальный смысл, смысл жизни. Как у него сказано:
«Сознанье родится не певчим но обреченным
на речь а она может стать певучей
подобно ручью когда журчаньем струи
сквозь демосфенову гальку он вымывает нечисть
мыслей нюансов нонсенсов умозаключений.
Сознанье прислушивается к певучести
и обретает певчесть».
Порядок мыслей может стать порядком слов, а они могут стать поэзией, и это очищение сознания. Может быть так, что шаги, дыхание, биение сердца станут поэзией, и это очищение тебя. Может быть так, что звуки воды, ветра, движение времени тоже станут поэзией, и это поэзия как магия объединения мира и сознания.
Я однажды встретил Анатолия Наймана в лесу, довольно глухом, поздоровался, спросил, чего он здесь. «Гуляю, пытаюсь получить удовольствие. Пока не получается»,— ответил он и размеренно пошел дальше. Тут вопрос не в том, что заговорить таким образом бытие всегда получается, это может получаться редко. Вопрос в том, что сквозь демосфенову гальку вымывается шелуха ненужного, неважного, бессмысленного. Не то что этот фильтр не впускает в твое сознание современность, случайности бытия, детали повседневности.
Напротив, стихи Наймана полны примет времени, они такие посткатастрофические, когда ткань мироздания разорвана и навстречу попадаются случайные лоскуты современности.
Но он позволяет распознать их правильным образом, так что само сознание сохраняется, прислушивается к певучести и ее обретает. Катастрофа входит в логику бытия.
Та стена времени, которая отделяет нас от этого поколения,— это то, что можно жить совершенно иной повесткой дня, не новостями, не экономикой, не политикой и не обществом. Можно жить чем-то совершенно другим — и состояться, и сохранить присутствие вечности.
Анатолий Найман в полной мере реализовал стратегию частного человека: он никогда никем не становился, с презрением относился к любым постам и синекурам, он был в стороне — поэтом.
В какой-то момент это казалось удивительно анахроничной диссидентской позицией. Сейчас, после поражения всего и вся, это выглядит едва ли не самой точной стратегией.
С ним случился инсульт в начале выступления на конференции памяти Осипа Мандельштама. Трудно выбрать момент безошибочнее.