На репетиции в обычной городской квартире он курит, пьет крепкий кофе и выстраивает облако шипящих звуков — прогоняют бразильскую босанову «Chega de Saudade». Мальчишка с несоветской улыбкой, вечный исполнитель «Комарово» Игорь Скляр готовится 7 марта выступить в «Колизее» с Jazz Classic Community и программой «…for Sentimental Reasons…». В этом году мальчишке стукнет 65, но он до сих пор наизусть помнит песни, которые «снимал» в юности, и считает, что время — иллюзия.
Актер и певец Игорь Скляр
Фото: Иван Митриевич
— Как и когда началось ваше сотрудничество с Jazz Classic Community?
— О! Это, с одной стороны, очень случайно, с другой — закономерно. Вообще все, что происходит в жизни, настолько интересно и непредсказуемо, что я с некоторых пор перестал закладываться на какие-либо долгосрочные планы и живу жизнь день ото дня.
— «С некоторых пор» — это с каких?
— Сложно сказать. Точно помню эту белую ночь в 27 лет, когда я проснулся в поту и понял, что просыпаю свою жизнь. Жизнь идет, а я сплю. После этого резко стал меньше спать, в разы.
— Сколько вы сейчас спите?
— Ночью часов пять, днем иногда полчаса-час, если удастся. Из-за этого я два года назад заснул за рулем, разбил свою и еще две машины на Московском проспекте.
— Вы уже не раз могли бы умереть, да?
— Я пытался считать, сколько раз, но бросил.
— Вас что-то держит здесь?
— Я думаю, не нам об этом рассуждать. Это все не в наших руках, кроме того, что мы можем делать изо дня в день, и стараться делать это хорошо. Талантливо, гениально — эти оценки пусть дают другие, те, кто сидит в зале. Если им так кажется, прекрасно. Если нет — ничего страшного: главное свою работу пытаться делать хорошо. Это касается всего: сценария, фильма, телефильма, пьесы, общения с режиссером в процессе репетиции, съемки джазовых композиций.
«Я слышу, как не надо»
— А если вернуться к вопросу сотрудничества…
— Я с детства пел: пел с детского сада, в школьном хоре был уже запевалой, с восьмого класса у меня был свой вокально-инструментальный ансамбль, я был солистом. Потом меня в первый раз пригласили сниматься в кино, потом фильмы музыкальные, «Старый рояль», Игорь Николаев и «Комарово»,— я все время пел. А в силу того, что я пел, нужно было учиться играть.
Однажды я захотел сыграть на гитаре музыкальный проигрыш в песне «Старый рояль». Спросил у знакомого музыканта, нет ли у него времени поставить мне руку. Он говорит: «Нет, у меня времени нет, но вот тебе телефон. Она замечательная». Мы созвонились с Катей (Екатериной Мыльниковой, руководителем и гитаристкой Jazz Classic Community.— «Ъ-СПб»). В процессе возникло желание приобрести нормальную джазовую гитару, Катя мне помогла. В Японии нашли очень хороший инструмент — Greco. Я стал брать у Кати уроки. А потом она говорит: «Не хотите ли вы сделать джазовую программу? У нас есть очень хороший коллектив, с которым мы работаем давно, плодотворно, часто, много,— Jazz Classic Community». Репертуар подобрался за несколько месяцев. И вот уже года три мы сотрудничаем. Нас зовут на разные фестивали, играем в клубах.
— Первые концерты были весной 2019-го, если не ошибаюсь.
— Первый публичный концерт у нас был на Новой сцене Александринского театра. И с тех пор и пошло. Катя вообще административно одаренный человек, у нее широкий круг знакомых. В прошлом году мы были на фестивале в Коктебеле: я считал, что далеко еще не достоин того, чтобы петь там, однако ничего. Это один из нормальных моих родов деятельности, который раньше для меня был все-таки непознаваемым. Потому что петь джаз, особенно после фильма «Мы из джаза», когда единственное, что я понял,— что в джазе слабо разбираюсь…
— Не было синдрома самозванца?
— Что значит «не было»? Он у меня и до сих пор есть. Я внутри себя точно знаю, что я в нашем коллективе — слабое звено. Когда они между собой разговаривают про разные длительности, композиционные построения, я многого не слышу. Спустя два-три года хотя бы стал ориентироваться в собственных вокальных партиях и чувствую себя немного свободнее. Но как только начинаю чувствовать чересчур свободно, тут же получаю по голове. Музыканты тактично молчат, а Катя говорит: «Нет, не надо, это лишнее, это немножко несвойственное джазу». И я потом на записях это слышу. Может быть, единственное профессиональное качество, которое у меня есть,— я слышу, как не надо. Когда как железом по стеклу или картоном по батарее, такой мерзкий звук,— вот этот диссонанс.
— Вам пришлось обновлять свой английский? А испанский — или это португальский?
— Португальский: он мягче, такой ш-ш-шепелявый, вкрадчивый. Да, конечно. У меня в школе по английскому было или два, или пять: когда надо было писать — двойка, когда разговаривать — пятерка. В итоге я получил четыре. В институте занимался в сильной группе, и мой английский — это песни Beatles, Slade, то, что в юности мне очень нравилось.
Джаз вообще такое искусство, которое, с одной стороны, предполагает большую свободу, с другой, в нем есть очень четкие правила, довольно жесткие, не хуже, чем в симфоническом оркестре. Когда говорят: «Давайте импровизировать!», понимают, что импровизация — это вещь хорошо подготовленная и много раз пройденная. Когда ты очень хорошо ориентируешься в материале, вы можете с каким-то инструментом попробовать. Но нельзя наступать своей импровизацией на его импровизацию, получится бутерброд с маслом и с маслом. Нехорошо это. Есть люди, от природы это чувствующие, есть люди, научившиеся этому. Я где-то на первой трети пути.
— Какая программа будет 7 марта?
— Все, что мы знаем, что поем, то и покажем. На сегодняшний день это 14 композиций. В планах, конечно, расширять репертуар. Но дай бог и с этими 14 так разобраться, чтобы с этим можно было выходить на публику.
— Можно ли сказать, что ваши рассказы на вечере 7 марта — не менее значимая часть, чем музыка?
— У нас программа охватывает довольно небольшой промежуток, но, грубо говоря, самое интересное время — с 1930 года по 1960 год. Тридцать лет, в которые вместились Великая депрессия, индустриализация, Вторая мировая война, возникновение и падение культов, культурные и некультурные революции, изменение стиля и способа. Как говорится: «Цари приходят и уходят, а музыка остается».
В зале сидят и те, кто слушает джаз раз в пять лет, и те, кто дотошно разбирается, и любая неточность, неправильно произнесенное имя могут вывести из себя. Для меня эти рассказы важны. Зная, зачем Пушкин писал свои сказки в 1830-е годы, ты к ним иначе относишься. Так же и здесь: зная историю той или другой песни, того или другого композитора или исполнителя, мы и играем иначе. Как говорит мой хороший друг Женя Водолазкин, надо, влезая в материал, хотя бы попытаться поставить себя на место человека того времени.
«Не надо спрашивать, за что, в этом ты все равно не разберешься»
— Каково это — стоять на одной сцене с автором романа? Я имею в виду вашу музыкальную постановку «Брисбен».
— Это очень интересно. Женя мне очень нравится и как человек. Я, во всяком случае, такого второго не видел. Я ездил в большом туре с Евгением Александровичем Евтушенко, с которым давно знаком, в фильме «Детский сад» играл его отца, молодого, во время войны. Он любил читать свои стихи, и неважно где — на сцене, в застолье, в купе поезда. Это творчество, он дышал этим, оно его переполняло и требовало выплеска. Женя в этом смысле другой, поскольку он прозаик, историк и вообще человек архивного склада, долго и кропотливо работающий с историческими документами, с летописями. Мне было очень интересно, как такой человек ведет себя в публичном пространстве, на сцене.
— И как?
— Очень весело. Он любит и спеть, и дурака повалять, во всем участвует со страстью, как дети в пионерских лагерях. Любопытный: «А как вот это висит? А как то прикрепляется? Хорошо, давай на два голоса споем». Ему все интересно, и это заразительно.
— В каких спектаклях вас можно увидеть?
— В разных. Вот недавно был «Скрипач на крыше» в Балтдоме, только что мы с Таней Васильевой сыграли в Ростове и Краснодаре «Суп из канарейки» — замечательный спектакль, которому уже лет девять, но, судя по тому, что он не сходит со сцены и вызывает бурные восторги и аплодисменты зрителей, он живой, и правильный, и нужный. Сейчас настало насыщенное трудовое время, потому что у меня три премьеры на носу. В частности, джазовая программа, к которой я отношусь не менее ответственно, чем к любой своей театральной премьере. Репетируется английская пьеса «Свет с неба» со Светой Щедриной: очень интересная история, написанная в конце 1990-х годов, шла на Бродвее. И репетируется пьеса как раз Водолазкина «Музей» — про музей Кирова на Петроградской стороне, про 1934 год. Я там играю Сталина в таком инфернальном виде: он приходит и разговаривает с Кировым, своим, как считалось, самым близким другом.
— Это инферно, некоторая мистика вам должна быть не чуждой, судя по тому, что вы рассказывали про число 18.
— О да! Я стараюсь проводить 18-е числа дома, но не всегда получается. И да, это число для меня необъяснимое, я уже перестал пытаться понять, с чем это связано. Вот у меня в ноябре была авария.
— 18-го?
— Нет, в этот раз уже 23-го.
— Сбойнуло.
— Да. Наверное, после того, как я стал об этом рассказывать. Это как театральные приметы, их нельзя рассказывать никому. «А как вы готовитесь к спектаклю? Вот что вы делаете? Вот у вас полчаса до выхода, 15 минут…» Не ваше дело! Стоит об этом рассказать — все. Я страшно не люблю давать интервью перед выходом на сцену, это значит, что спектакль будет очень плохой. Потому что ты все выговоришь, тебе уже неинтересно, как будто второй раз заново все это повторять. Даже если интервью на другую тему, все равно выбросишь из себя что-то нужное.
А то, что родился 18 декабря, именины у меня 18 июня, мама умерла 18 октября, отец умер 18 июля, инфаркт у меня был 18 февраля,— это верно. Авария была в ноябре, совершенно на ровном месте, когда ты ни сном, ни духом — бах! Первая мысль: за что? А вторая, правильная: для чего? Не надо спрашивать, за что, в этом ты все равно никак не разберешься. А вот для чего, можешь понять. О чем-то тебя слегка предупредили.
— А инфаркт в относительно раннем возрасте, в 45 лет, он был для чего?
— Я месяц лежал в Репино в санатории, меня готовили к операции. Как объяснили теперь уже друзья — кардиологи и кардиопсихологи — самое большое количество летальных исходов у мужчин — с 39 лет до 42. Почему-то в этот промежуток чаще всего инфаркт — и до свидания. А я чуть-чуть проскочил это время, может быть, в этом мне и повезло.
— Что-то изменилось после него?
— Да нет, не могу сказать. Курить я курю, зато не пью. С питьем, кстати, проще, организм гораздо понятнее говорит: «Старик, дальше все. Если у тебя есть остатки инстинкта самосохранения, с алкоголем ты завяжешь». С табаком такого нет, все происходит медленнее, затаеннее, но, наверное, все равно происходит. А с другой стороны, зачем было делать три операции на сердце? Чтобы потом по стенке ходить и дышать вполовину? Нет уж.
«Если вам хочется эпатировать, подсоедините к каждому креслу 300 вольт»
— За те 16 лет, что вы ушли из МДТ, не пожалели об этом?
— Никогда. Даже иногда есть мысль, что надо было пораньше это сделать.
— Вы несколько раз рассказывали про «пятерых голых мужиков на сцене» — спектакль, который послужил пусковым механизмом ухода.
— Не пятеро, по-моему, трое. Ну и время от времени мой персонаж должен был ходить с голой задницей.
— Вас это смущает?
— У Някрошюса в спектакле «Отелло» был танец героев перед смертью, очень напряженный и драматичный. У Дездемоны в этом танце иногда мелькало обнаженное тело, но это никого не эпатировало — все ждали, убьет или нет. Но когда нагое тело становится самоцелью…
Где-то в 1983 году в Союзе театральных деятелей проходила творческая встреча Георгия Товстоногова, туда приехали знаменитые московские артисты — Ефремов, Табаков, наши все были. Его спрашивают: «Что для вас в театре главное?» — «Меня тут в Германии пригласили на спектакль, как мне сказали, очень интересный. Давали “Отелло” Шекспира. Сижу в третьем ряду. Там такой ход: Отелло не душит Дездемону, а вешает ее. Женщина уже немолодая, я в третьем ряду, и надо мной в течение десяти минут висит это тело. И все это время я думаю: это что со мной хотят сделать? Меня хотят удивить? Нет, скорее эпатировать. Мне кажется, это не задача театра — эпатировать».
Я думаю: если вам хочется эпатировать, подсоедините к каждому креслу 300 вольт и в нужный момент поверните рубильник, чтобы люди подскакивали. Но к театру это все-таки не имеет отношения. «Над вымыслом слезами обольюсь» — это несколько о другом.
— Почему вас никогда не видно в рекламе?
— У меня есть хорошие приятели среди актеров, которые рекламируют банки, по сути, зазывают людей к ростовщикам. Конечно, без банков теперь никуда. Но если венец карьеры хорошего артиста — быть зазывалой, это печально. Как художники (я ничего не могу с этим поделать) они для меня что-то теряют.
Один раз, когда мы снимали «Дети понедельника», ко мне обратились люди из Перми с предложением прорекламировать их местную минеральную воду. Был жесткий договор, что это только для тамошнего телевидения. Спустя полгода мы приехали в Пермь на гастроли со Светой Крючковой. И по дороге из аэропорта я увидел три огромных плаката с рекламой. Нашел этих людей, потребовал убрать.
Пусть каждый занимается своим делом. Может быть, я выгляжу глупым и ортодоксальным человеком, но надо либо трусы надеть, либо крест снять. Ты всю жизнь стремился к высокому, учился доброму и прекрасному, преодолевал себя, не спал ночами, бывал в отчаянии, и вдруг настал момент, когда тебя позвали зазывалой, а ты согласился. Может, даже без удовольствия. Понятно, что за это дают много денег. Но все-таки творческая деятельность — больше вопрос души и совести, чем обольщения и зарплаты.
— Проходили ли вы в отношении к «Комарово» этап ненависти?
— Это этапы, которые проходит любой подрастающий организм. В девять лет мы на барышень смотрим одними глазами, в 13 уже другими, в 16 третьими, в 25 четвертыми, в 40 пятыми, а в 64 — шестыми. То же самое и в отношении к популярности. Я помню, как хотел популярности (в прочем, как очень многие из начинающих артистов), как мне это нравилось, но через месяц-другой стало сильно раздражать. Чуть ли не с кулаками кидался на людей — неважно, в троллейбусе или в ресторане, где на тебя пальцем показывают. Они знают тебя только со стороны твоих персонажей и хотят от тебя того же, что увидели на экране. Мне часто говорили: «А что вы такой хмурый? Улыбнитесь, как вы умеете! Может, выпить хотите?» И это сильно напрягало. А потом я стал понимать, что это часть жизни актера. Я прихожу в театр, иногда за день — если у меня репетиция, съемка и спектакль,— переодеваюсь раз шесть, меняю носки, брюки, рубашки, грим, смывают, опять мажут, опять смывают. Это такая же часть этого существования.
Что касается «Комарово» — было время, когда мне это нравилось, когда это звучало везде. Не могу сказать, что испытывал ненависть к этой песне. Просто это одна небольшая часть моей деятельности. Если она запала людям в душу, что делать? Я ее до сих пор пою на концертах. Часто без «Комарово» не отпускают со сцены. «Я вам спою сейчас вот такую хорошую песню». — «Ко-ма-ро-во! Ко-ма-ро-во!!!». Наверное, это только одна из сторон моего естества, причем для меня не самая важная, но хорошо видимая.
И зрители, когда приходили в Малый театр, а я играл одну из своих любимых ролей — деревенского дурачка Юру,— не могли соединить этих двух таких разных людей в одном человеке. Мне нравится удивлять, на мой взгляд, это интересная и художественная задача. Именно удивлять. Тех, что хотят нравиться, всегда видно, они ходят, будто с зеркалом, в которое постоянно смотрятся, мол, «Хорош ли я? — Определенно хорош!» В старом театре было такое амплуа — grand coquette. К сожалению, оно существует до сих пор. И некоторым зрителям оно даже по душе. Другое дело, считать ли, что это тот самый успех, тот самый результат, к которому надо стремиться?
«Времени нет, я точно знаю»
— Вы до сих пор собираете музыкальные инструменты?
— Есть «время разбрасывать камни, и время собирать камни». Последние лет десять я скорее их разбрасываю — то есть дарю. Раньше было девять гитар, теперь шесть.
— Одна из советских поговорок про джаз: от саксофона до финского ножа — один шаг. Мне кажется, это еще и про внутренний драйв. А вы как думаете?
— Как у Маргулиса: «Летит душа от саксофона до ножа»? Конечно, драйв. Причем драйв с огромной амплитудой. Когда джаз появился в советской России, он был «прогрессивным и революционным» (это фраза моего героя из кинофильма «Мы из джаза»), а через несколько лет в газетах написали: «Джаз — музыка толстых». То есть буржуазная и реакционная. На мой взгляд, океан мировой гармонии, куда, безусловно, входит и музыка, столь велик, столь необъятен и глубок, что живой джаз может существовать на совершенно разных глубинах — от самого дна, где смертельное давление, до самой поверхности, где на солнце лопаются миллиарды миллионов разноцветных воздушных пузырьков, от подводной лодки до стрекозы. Вот такой драйв!
— В следующем году исполнится полвека с момента, как вы сыграли свою первую роль в кино — в «Юнге Северного флота».
— Правда?! Вот это да!
— Вы рады, что жизнь сложилась именно так, как она сложилась?
— Именно! Именно. И чем дальше, тем больше радости. В юности всегда кажется, что лучше там, где нас нет. Часто не нравится погода. А когда впереди остается уже не так много, то и погода все лучше, и место, в котором живешь,— прекрасно, и хочется продлить время. А с другой стороны… В мудрых книгах сказано: времени нет. Тебе кажется, что впереди еще длинная дорога и солнце будет всегда, и близкие никуда не уйдут. Появились кнопки и коробочки, благодаря которым ты можешь попасть в любое место и узнать все, что захочешь. Но время, между тем, куда-то исчезает, его все чаще не хватает, а в итоге оно сжимается до мгновения, которого и не разглядеть уже. Поэтому не бытие определяет сознание. «Что было, то и есть, что есть, то и будет».
Времени нет, я точно знаю.