Вечный груз
Почему «Груз 200» Алексея Балабанова не может утратить актуальности
Точно не известно, сколько зрителей посмотрели «Груз 200» с тех пор, как он вышел в прокат в 2007 году. Точно известно, что очень многие его не посмотрели — не потому, что пропустили, а потому, что побоялись. «Груза 200» боялись те, кто не боялся ни «Пилы», ни «Пятницы, 13», в общем, всего того, от чего визжат от страха перед экраном в темной комнате. Но фильм Балабанова — не встряска обывательских нервов, а торжество изнанки жизни, подкладки, которая начинает лезть из всех ее постепенно разъезжающихся швов. Он не заканчивается, если включить свет,— сегодня, как и 15 лет назад.
Фото: Кинокомпания CTB; Наше Кино
Серая безнадежность провинциальной промзоны: спрессованные десятилетия жизни, не только убогой, но еще и лживой, развращают души и мозги, рождают безразличие и беспредел. Дочка секретаря райкома, привыкшая к тому, что ее папу все боятся, внезапно, прямо из ночной дискотеки, проваливается в ад непривилегированных, где слово «райком» ничего не значит, потому что никакой райком здесь не найдет. Мент-маньяк с пустыми глазами, который день за днем изобретает новые способы надругательства над своей жертвой, жалуясь одновременно матери-алкоголичке: «мама, она меня не любит». Убитый в Афгане жених в постели с изнасилованной и доведенной до безумия невестой. «Груз 200» — хоррор, снятый как физиологический очерк.
Все так. С одной оговоркой. Балабанов — не транслятор русской хтони, он выдающийся режиссер, серьезный, первоклассный мастер. «Груз 200» смотреть, может, и страшно, но легко — он завораживает сразу и не отпускает до финала.
«Груз 200» — фильм, сделанный изящно. Это изящество бойца кун-фу, в прыжке находящего точку, в которую нужно ударить. Балабанов безошибочно видит, куда бить,— и бьет сильно.
Безошибочен выбор исторического момента («шел 1984 год»): грузная, неповоротливая держава на грани распада, вся в пролежнях, из которых сочится кровь. Все еще вместе, но всех уже мутит друг от друга, от ощущения того, что вот эта изжитая жизнь, она навсегда. Безошибочно и то, как Балабанов дает хоррору прорасти из этой позднесоветской усталости человеческого материала — герои «Груза 200» очень давно и сильно устали от своей выморочной жизни, им все тяжко. Усталость концентрируется в ощущение бессилия; у Журова, капитана-маньяка с серым лицом, общее бессилие дополнено импотенцией — импотенция рождает кошмар сюжета.
Самое важное в этом фильме то, как Балабанов выстраивает образ этой «изнанки жизни» — ее атмосферу, тошнотворную и обжитую, ее внутренний сюжет, ее тотальность. У балабановского взгляда есть одно важное, в этом фильме, наверное, главное свойство: он не эстетизирует убожество, но укрупняет его, превращает в событие — и никогда не путает убожество с простотой. Убогая жизнь — не значит примитивная. Страшненькая русская глубинка в «Грузе 200» придумана, выстроена и показана сложными, замороченными, изощренными средствами — и сама эта изощренность создает ощущение перманентной угрозы. Хоррор, как ему и полагается, у Балабанова происходит не тогда, когда что-то «страшное» случается, наоборот, все, что случается, выглядит страшно. И, главное, «страшно» здесь не является самодостаточной ценностью и конечной целью.
Балабанов в «Грузе 200» ясен, как ни в одном другом фильме, режиссер складывает эпизоды буквально как фразы. Сакраментальное «что вы хотели сказать» здесь бессмысленно, потому что все, что хотел, режиссер сказал открытым, недвусмысленным текстом кадра и монтажа. И есть несколько кадров, которым даже монтаж не нужен, чтобы стать высказыванием,— соединение отдельных частей происходит прямо внутри одного плана. Как колонна новобранцев, спортивной рысью бегущих в утробу самолета, встречается с вереницей «груза 200», который выгрузили из этой утробы минутой раньше. Балабанов здесь прямо, в лоб дидактичен. Если можно представить себе такой жанр — дидактический хоррор, то «Груз 200» он и есть.
Балабанов не пугает русской жизнью, он делает ее состав наглядным. В том, как режиссер смотрит на предметы, ландшафты, лица, интерьеры есть что-то от взгляда судебного репортера, следователя, человека в поисках улик. Только дело у него вымышленное, сочиненное — а улики реальные. Вернее, маленькое конкретное дело про мента-маньяка — всего лишь часть огромной групповухи под названием «Груз 200», истории бескрайнего пространства, в котором умереть легче, чем жить, а убить проще, чем похоронить.
В это пространство Балабанов в «Грузе 200» заглянул очень основательно: его 1984 год отзывался в 2006-м и продолжает отзываться в 2022-м. Для хорошего русского хоррора полвека — не срок.
Жанр
За несколько месяцев до выхода в прокат «Груза 200» стартует двойная премьера Квентина Тарантино и Роберта Родригеса «Грайндхаус», объединяющая «Заговоренного» (Тарантино), фильм о маньяке-каскадере, убивающем молодых женщин при помощи препарированной трюковой машины, и зомби-хоррор «Планета страха» (Родригес). И с тем и с другим у «Груза 200» много общего, особенно с первым. Но если Тарантино «сдувает пыль» с жанровых штампов, то Балабанову сдувать нечего, в советском кино хорроров не было, и коммерческий жанр для него оказывается своего рода художественным вызовом. Перефразируя самого Балабанова: «я тоже могу». Ничего уничижительного для режиссера здесь нет — во-первых, его ведет азарт, а не комплекс, во-вторых, он и правда может. Разница в том, что в балабановском хорроре речь идет не об исключительности происходящего, а о его обыденности. Страшно не то, что в темном углу поджидает неизвестное,— а то, что во всех углах давно известное, и накинется на тебя не человек с руками-ножницами или сбрендивший каскадер, а участковый мент, неотличимый от всех остальных ментов этого города. И условно родригесовский трэш в «Грузе 200» гораздо меньше пугает, чем томительные пустые проходы и проезды по унылым провинциальным улицам и дорогам. Не то страшно, что происходит, а то, что «планета страха» у Балабанова кругом, вот тут, родная, и никакой другой нету.
Снаружи
Вокруг героев «Груза 200» не город, не деревня, не предместье, а выморочная «наружа». Человек в таком пейзаже выживает главным образом как пассажир транспортного средства, будь то автобус, мотоцикл или «запорожец». Пешеходов, просто идущих по улице, здесь практически нет.
Эта балабановская промзона не мертва, и она — не фон. Промзона очень деятельна, причем деятельна сама по себе — трубы дымят и вагоны едут без всякого человеческого участия. Балабанов снимает свои промышленные ландшафты как пространство не просто живое, а угрожающее: эта планета на вид страшно знакомая, а по сути чужая. Ландшафты эти рукотворны — но созданы какими-то нечеловеческими руками, человек в них является существом посторонним и, в общем-то, не оставляющим следов. Он здесь совершенно не нужен, а значит, его в любую минуту может не стать.
Изнутри
Интерьеры «Груза 200» частью просто найдены, а частью собраны, но собраны так, как будто найдены. В отличие от городского ландшафта, в котором человек вообще не предусмотрен, интерьеры, и частные, и служебные,— это персональные инсталляции, гротескные концентраты характеров и биографий. У тех, кто постарше, нет шансов что-то не узнать в этом 1984 годе, снятом в 2006-м: от узора на чайнике до полировки серванта, от колбасы на тарелке до грамоты на стене — все нажимает на кнопку не памяти даже, а ассоциативного озноба. Вещи в квартирах не собраны, а приспособлены, и не по желанию, а по возможности, полусломанные, они продолжают полуработать, потому что заменить их нечем. Все это, неподходящее, некрасивое, но береженное годами, десятилетиями, ибо другого нет и не будет, склеено пылью и копотью в годовые кольца интерьера и в портрет обитателей. Который тем, кто не родился и не жил в этих интерьерах, должен казаться таким же стертым, серым, липким и убогим, как лица передовиков производства на городской Доске почета.
За стеклом
Драматургия «Груза 200» возникает из столкновения безнадежности с отчаянием. Это совсем не синонимы: безнадежность лишает способности к сопротивлению, отчаяние же дает силу, по крайней мере, позволяет собрать ее остатки. Безнадежность живет снаружи — она льется из окна и с экрана телевизора, бьет по глазам смотрящего напоминанием: пейзаж за окном для всех одинаков, никакого другого не существует, а между пленумом и концертом нет разницы. Отчаяние есть у тех, кому вид из окна не закрывает память о чем-то другом, хотя бы смехотворную память о Городе Солнца, которая есть у героя Алексея Серебрякова. Память эта не спасает, но, по крайней мере, не позволяет избавиться от какой-то внутренней боли, а боль очеловечивает. Сам Балабанов к моменту работы над фильмом — из лагеря отчаявшихся.
Люди и вещи
Ночная дискотека в заброшенной церкви освещена как руины Пиранези — и пьяное веселье очумевших подростков, и грязные, убитые церковные своды в этом свете перестают быть безобидными. Деревенскую кухню на хуторе Антонины и Алексея — да и вообще все кухни в этом фильме — Балабанов снимает как голландский натюрморт XVI века, с таким вниманием к каждой детали, с таким чувством необходимости красок и предметов в композиции, что и стаканы, и тарелки, и полотенца, и кастрюли становятся частью «чего-то». А то, что «что-то» все не происходит и не происходит, лишь усугубляет напряжение — до тех пор, пока такой же голландский натюрморт, с бутылками, ведрами, вениками, не взорвется смертью и насилием в соседней с кухней бане. Людей Балабанов разглядывает так же подробно, как вещи: выхватывая, подчеркивая бесконечные детали, которые от человека уже не отлепить. Как глаза маньяка-мента Журова, одного цвета с форменной гимнастеркой. Как вязаную кофту и лицемерный, трусливый голос преподавателя научного атеизма. Как красные туфли и резинку в волосах Анжелики.
Родня
Здесь у каждого есть семья, каждый кому-то кем-то приходится. Кроме вьетнамца Суньки, которого первого и убьют. А так — снизу доверху семейные люди, от секретаря райкома до отморозков-алкоголиков в убитой панельной квартире. Вот Журов с матерью: сумасшедшая и маньяк, заботящиеся друг о друге привычной липкой заботой. Вот Алексей и Антонина, муж и жена: двое «благородных» убийц. Вот братья Казаковы: препод научного атеизма и военком. Запоминаешь их не по имени, а по месту в семейной связке: не Анжелика, а дочь секретаря райкома; у матери Журова в титрах и имени-то никакого нет. И только свои, только близкие не безразличны. Вызвавшая милицию безымянная алкоголичка взвоет, когда менты заберут ее родненького урода. Антонина отомстит за расстрелянного Алексея — застрелит Журова и уйдет, не оборачиваясь, оставив прикованную наручниками Анжелику в комнате с трупами. Единственный, у кого тревога и забота распространяются дальше собственного гнезда,— военком: он и о пропавшей подруге дочери печется, и о погибшем женихе подруги, да и вообще о бесконечном «грузе 200».
Семейная нора — единственное, что в этом мире защищает, оберегает, кого-то лучше, кого-то хуже. Не выходи оттуда — не столкнешься с маньяком, алкашом, ментом, с «грузом 200», с ядовитым воздухом.
Люди в погонах
Люди в погонах делятся на военных и ментов, и между ними для Балабанова, который демобилизовался за пару месяцев до оруэлловского 1984-го, есть разница. В жизни военных есть субординация, выучка, приказ. Далекий враг, наконец. У мальчишки-адъютанта в военкомате наградные планки на кителе — за что-то, что было не здесь. Военком Казаков, получая по телефону начальственное указание принять очередную партию «груза 200», сорвется не на крик даже, на матерный ор — это ор живого человека, который хоть сам и не рискует жизнью, но каждый день встречается с чужой смертью, отправляет куда-то живых, а потом под расписку получает закрытые ящики.
У балабановских ментов нет орденских планок, они не кричат и не знают строевого шага: праздношатающиеся стайки людей в серых фуражках. У ментов нет никаких выражений лица, кроме безразличия, они не волнуются и не удивляются — совсем ничему. Не то что не удивляются — не регистрируют в сознании. Ни стрельбу по алкашам в городской квартире, ни перевозку цинкового гроба в дом к Журову, ни то, как Журов аккуратно цепляет на мертвого жениха Анжелики лежащие отдельно ордена, ни то, что труп в униформе нужно перетащить в кровать, к которой наручниками прикована полуголая девица. Им все равно. Надо так надо. Они здесь — рабочие сцены, не интересующиеся содержанием пьесы. Журов неслучайно маньяк из этих «рядов», в нем это бессмысленное, бесформенное существование сконцентрировалось в абсолютное зло, серое, лишенное возраста, жизненной энергии, сомнений и тормозов.
Смерть
Насильственная смерть у Балабанова во всех фильмах приходит одинаково — в «Грузе 200» точно так же, как и везде,— мгновенно и безразлично. Это выстрел или удар, о котором не предупреждают, перед которым не произносят последнее слово или последнее предостережение, да даже и на последний крик времени нет. Не секунда, а доля секунды, просто один человек коротко отмахивается от другого, как от мухи: надоел. «Мухи у нас тут»,— скажет сумасшедшая мать в конце фильма пришедшей убивать Антонине — через минуту Антонина без паузы и колебания выстрелит в Журова. Это и убийством-то не назовешь — просто толчок, которым кого-то выпихивают из жизни. Выпихивают куда? Точно не в мир иной. «Груз 200» — не про мир живых, это фильм о мертвом, о многоликом мертвом мире, к которому принадлежат и афганские гробы, и глаза мента-маньяка, и убогие подъезды многоэтажек, и лица в телевизоре. Какое значение имеет смерть в мертвом мире — возможно, один из самых непроясненных вопросов в «Грузе 200», но неслучайно здесь мертвые тела остаются лежать — в кровати, на полу сарая, в квартире. Их просто некуда убирать, кладбище уже здесь.
Подписывайтесь на канал Weekend в Telegram