Признать поражение, чтобы одержать победу
Как Генри Торо ушел из мира и что этим приобрел
«Уолден, или Жизнь в лесу» Генри Дэвида Торо — книга, которая в момент появления осталась практически незамеченной, но спустя годы повлияла на всех и на все. Битники, хиппи, экологи, движения гражданского сопротивления — каждый находил в ней свое. Молодой поэт из маленького городка в Массачусетсе, Торо писал свою книгу как хронику эксперимента над собой: можно ли прожить в одиночестве, наедине с природой, обеспечивая себя своими силами,— и создал поэтический манифест, десятилетиями вдохновляющий всех, кто мечтает уйти от цивилизации и слиться с природой. Эскапизм, минимализм, дауншифтинг, осознанное потребление — «Уолден» предвосхитил множество недавних трендов. Способна ли книга Торо помочь сегодня — когда привычный мир меняется на глазах, непредсказуемо и непоправимо?
Хижина Генри Торо в Уолдене, 1900
Фото: Getty Images
Сын Америки
«…Чтобы не оказалось перед смертью, что я вовсе не жил»
4 июля 1845 года Генри Торо вышел из дома, отправился на берег Уолденского пруда и провел там в одиночестве два следующих года, а потом еще два месяца и два дня.
Детали этой добровольной самоизоляции хорошо известны: «Уолден, или Жизнь в лесу», отчет Торо о жизни на берегу пруда,— безусловная классика, как минимум для Америки. Строго говоря, детали эти ничем не примечательны — видимо, все счастливые уединения похожи друг на друга: автор строит хижину, разводит огонь, готовит простую пищу, смотрит на лес вдалеке. Сажает бобы, выпалывает сорняки, сердится на сурков, что подъедают молодые побеги. Иногда отлучается в город, чтобы узнать свежие новости. Обыденность, которая под иным пером не заслужила бы и строчки в дневнике, у Торо не просто подлежит подробной фиксации, она приобретает черты героического деяния, возвышенной робинзонады. Способность придать самой приземленной истории библейский масштаб — тоже очень американская черта.
Америка ценит в Торо поэтику фронтира — пафос одиночки на краю цивилизации, опирающегося только на собственные силы, любовь к простой и честной сельской жизни, бодрый дух предпринимательства (в любой непонятной ситуации выкорчевывай пни и сажай бобы).
То ли руководствуясь врожденным прагматизмом, то ли учитывая специфику аудитории, Торо прерывает текст подсчетами в столбик: сколько было потрачено на постройку дома, а сколько выручено на огородничестве, дебет-кредит, чистая прибыль — даже самая созерцательная жизнь должна быть подкреплена финансовой калькуляцией. Дух капитализма дышит где хочет — и без стука заходит в одинокую хижину на берегу Уолденского пруда.
Когда бы это не было штампом, можно было бы сказать, что книга Торо «лежит у истоков» американской литературы — и, помимо прочих своих живительно-незамутненных свойств, дает начало важной американской традиции. Торо — архетипическая фигура автора, удалившегося от мира в поисках истины. Лесное затворничество Сэлинджера, Генри Миллер, удаляющийся от славы в деревянный дом в калифорнийском Биг-Суре, Керуак, уединившийся среди сосен, в доме своей сестры в Северной Каролине, чтобы медитировать и писать «Бродяг Дхармы»,— все они так или иначе следуют по пути, приведшему однажды к хижине на Уолденском озере.
Соавтор природы
«Я требовал, чтобы земля сказала "бобы" вместо "травы"»
Погружаясь в окружающую среду, Торо проходит несколько ступеней: от восторженного перечисления природных богатств (полный перечень упомянутых в книге растений и животных занимает восемь страниц) к моральному уроку, который можно из них извлечь, и далее — к чистому созерцанию. Подробно описывая повадки сов или ботаническое разнообразие уолденской экосистемы, Торо постепенно переходит от пейзажа к аллегории: природа не только показывает, но говорит, сообщает некие истины. Крик сов подобен стону любовников-самоубийц, тоскующих в адских пределах. Ястреб, парящий в небе, парит потому, что в природе все ладно друг к другу пригнано, как крыло к воздушной волне. «Каждая сосновая игла наливалась симпатией и предлагала мне свою дружбу». Природа — это текст, сообщение, и человек вносит в него свои правки: «Я заставлял желтую почву выражать свои летние думы бобовыми листьями и цветами, а не полынью, пыреем или бором». Земля и вода не чужие для наблюдателя — и способны преподать ему урок: так, змея в зимней спячке наводит Торо на мысли о человеке, еще не пробудившемся к подлинной жизни.
Но в какой-то момент он идет дальше, будто выходит из класса на улицу: здесь природа уже не повод для аналогий, но предмет чистого созерцания. Змея становится просто змеей, ястреб — ястребом.
Культ всего природного к середине XIX века — общее место: в кружке трансценденталистов, к которому принадлежит Торо, читают английских поэтов «Озерной школы», на страницах «Уолдена» не раз возникает тень «благородного дикаря» Руссо, романтики и сентименталисты всех мастей привыкли видеть в природе и проявление возвышенных надчеловеческих сил, и почти сакральную чистоту, и первозданно-райское состояние, о котором тоскуют падшие души. Разделяя преклонение перед первозданным, Торо решительно отказывается испытывать тоску: его натурализм исполнен самого наивного восторга, как в рекламном ролике — «смотри, что приготовила для тебя сама природа!». Сойка кричит под окном, дикий сумах прорастает из погреба, смолистая сосна трется веткой о кровлю — красота! Этот восторг манит туда, где исчезает рамка, и наблюдатель сливается с пейзажем: Торо с гордостью пишет, что в его доме нет двора — и «неогороженная Природа лезет прямо на подоконники». Экофикшен без шва переходит в автофикшен, говоря о сойке, автор говорит о себе (и наоборот), уход в природу как окружающую среду оборачивается возвращением к природе как к естеству, сути, «природе человека». К подлинному себе. «Я ушел в лес потому, что хотел жить разумно, иметь дело лишь с важнейшими фактами жизни и попробовать чему-то от нее научиться».
Враг излишеств
«Человеку следует жить так просто, чтобы быть готовым, если неприятель возьмет его город, уйти оттуда с пустыми руками и спокойной душой»
Путь к подлинности лежит через аскезу: тут Торо не оригинален, призыв избавиться от лишнего и довольствоваться малым — древний, как египетские пирамиды (по их поводу Торо саркастически замечает: лучше бы те, кто их строил, сбросили фараонов в реку, а потом скормили их псам). Его раздражают дикарское пристрастие к новым фасонам, дома с «пустыми комнатами для пустых гостей», разделяемая всеми по умолчанию «необходимость, прежде чем умереть, приобрести известное количество ненужных галош и зонтов». Уход на берег пруда — эксперимент, который Торо ставит на себе: каким «прожиточным минимумом» можно обеспечить первичные жизненные потребности, и здесь он готов довольствоваться сверхмалыми величинами: «Я часто поглядывал на большой ларь у железнодорожного полотна, шесть футов на три, куда рабочие убирали на ночь свой инструмент, и думал, что каждый, кому приходится туго, мог бы приобрести за доллар такой ящик, просверлить в нем несколько отверстий для воздуха и забираться туда в дождь и ночью; стоит захлопнуть за собой крышку, чтобы свободу духа обрести, и вольность и любовь».
Любая критика потребительства — признак наступившего благосостояния, но в случае Торо дело не только в том, что у современников появилась возможность выбирать между новыми фасонами галош. Само время стремительно рвануло вперед: железные дороги, газеты, телеграф, добропорядочные землевладельцы срываются с места и бегут за золотом в Калифорнию, местные лавки разоряются, потому что у горожан появилась возможность ездить в бостонские ТЦ. Наступает эпоха, когда все перехлестывает через край — вещи, передвижения, информация. Торо третирует тогдашних «ньюс-джанки» — дескать, «если вы прочитали в газете про то, как ограбили человека или сожгли дом, вам незачем читать об этом на следующий день», и вообще бесконечное поглощение новостей «вызывает онемение и нечувствительность к боли» (довольно точное описание эффектов думскроллинга).
Что же до нового опыта и впечатлений, нет нужды мчаться за ними на поезде через полстраны — все, что на самом деле необходимо, можно найти на берегу ближайшего пруда.
Торо выступает здесь адептом еще одной почтенной традиции — той, что в XX веке привела к минимализму: сосредоточение в противовес эрудиции, пристальное всматривание взамен коллекционирования впечатлений. Марк Ротко и Мортон Фельдман, Ив Кляйн и Стив Райх — все это в каком-то смысле о том же: об углублении в однотонное, повторяющееся или незаметное, о способности, по Блейку, увидеть в пылинке Вселенную, об остановке пространства и времени.
Недруг труда
«Рабочий не может позволить себе человеческих отношений с людьми, это обесценит его на рынке труда»
Излишества дурны еще и тем, что навешивают на шею ярмо: чтобы купить что-нибудь ненужное, надо работать сверх необходимого. Вслед за потреблением и собственностью Торо осуждает и труд — и в этом он уже идет наперерез ценностям Америки, не только рабовладельческому Югу, но и свободному Северу, чей императив «работай, чтобы добиться успеха» — всего лишь «более тонкий вид рабства». Люди, добровольно вставшие к станку или плугу, закапывают свою жизнь в землю, это сизифов труд, который невозможно доделать до конца,— необходимый, по общему мнению, для поддержания жизни, но не дающий испытать лучшее, что в жизни есть. Не только собственность и «вещизм», но и работа как таковая отчуждает человека от самого себя, ввергает его в «безнадежное существование» и «убежденное отчаяние». Труд, возможно, сделал из обезьяны человека, но теперь он делает из человека машину: используя вещи как инструменты, человек сам становится инструментом на службе вещей. И это тоже разновидность коллективного морока, невесть откуда взявшегося общего мнения: люди движимы «преувеличенным понятием о важности своей работы», в то время как самая важная работа — работа над собой — остается несделанной. На берегу Уолденского пруда Торо не только определяет границы необходимого для жизни — он ставит опыт, можно ли обеспечить себя этим необходимым, работая без напряжения и когда захочется. Ответ утвердительный: автор снова подкрепляет его столбиком цифр.
Противник сочувствия
«Если кораблекрушение случилось по законам Природы, о чем тут сожалеть?»
Торо легко поймать на слове — и его поэтическое уединение неоднократно подвергалось сомнению. Легко вычислить, что от уолденской хижины до центра города Конкорд примерно полчаса ходьбы, и Торо не пренебрегал этими прогулками: ходил обедать к другу и наставнику Ральфу Уолдо Эмерсону, навещал родителей (его отец был владельцем карандашной фабрики); о том, что гостей в его хижине бывало как-то чересчур много для кельи отшельника, можно судить из самого текста «Жизни в лесу». Современники вспоминают: мало кто в Конкорде посещал почту настолько регулярно и читал газеты так тщательно, как Торо. Текст «Уолдена» мало того что полон нестыковок с реальностью, в нем отсутствует какая-то человеческая теплота — или, если хотите, слабость: Торо ни единым намеком не дает понять, что его уединение могли бы скрасить друг или подруга; отвергая тяготы труда, он чурается обычных человеческих наслаждений, ему чужды и романтика, и гедонизм, и вообще все человеческое. По словам Эмерсона (его цитирует в своем эссе о Торо Роберт Льюис Стивенсон), Торо никогда не был женат, не ходил в церковь, не голосовал, не ел мяса, не пил вина и не курил табака. Когда его спрашивали, какое блюдо он предпочитает на обед, он отвечал: «ближайшее».
В Торо раздражает не только неестественная аскеза — но и чрезмерное моральное высокомерие. На всем протяжении «Уолдена» он не снимает белого пальто, осуждая современников за то, например, что те мало читают Гомера. В 2015 году журнал The New Yorker опубликовал пространное эссе о моральной близорукости Торо: текст начинается с описания чудовищного кораблекрушения, свидетелем которого стал Торо, позже он записал в дневнике — дескать, «сцена не произвела на меня должного впечатления, я скорее испытывал симпатию к волнам и ветру, чем сострадание к бедным телам». Автор статьи Кэтрин Шульц ставит диагноз: нарцисс и контрол-фрик, напрочь лишенный эмпатии. Но даже помимо этой сцены — настолько же обескураживающей, как и знаменитое блоковское «жив океан»,— понятно, что Торо не слишком озабочен счастьем окружающих, если не сказать — нарочито асоциален. Уходя на берег пруда, он выбирает путь индивидуального спасения, пренебрегая общественным, и хорошо, если только спасения — а не навешивания всем вокруг коллективной вины.
Изобретатель гражданского неповиновения
«Человек не обязан непременно посвятить себя искоренению зла; <…> но долг велит ему хотя бы сторониться зла»
Игнорируя все социальное, Торо парадоксальным образом положил начало огромному общественному движению. В июле 1846 года, в самой середине своего уолденского эксперимента, Торо наткнулся на сборщика налогов, который потребовал уплаты задолженности, накопившейся за последние шесть лет. Торо наотрез отказался, мотивировав это тем, что не может платить государству, которое поддерживает рабство и ведет войну с Мексикой. Он провел ночь в тюрьме, откуда был выпущен после того, как кто-то из родственников заплатил налог против его воли,— а позже написал эссе «О гражданском неповиновении», оказавшее влияние на Толстого, Ганди и всех-всех-всех. Государство не просто творит несправедливость или подвержено коррупции — не надо строить иллюзий, оно несправедливо и коррумпировано по своей природе. О рабстве или войне с Мексикой невозможно рассуждать в категориях стоимости или эффективности, какими бы ни были их оправдания, за поддержку и участие в таких вещах ты платишь своим существованием в качестве человека. Невозможно просто голосовать против несправедливости (это все равно что мечтать против несправедливости) — нужно отказаться от какого-либо участия в ней, не оказывать ей никакой практической поддержки. И поступок Торо, и сделанные из него выводы прорастут столетием позже в самых разных освободительных идеях и движениях, в том числе в написанном на русском призыве «Жить не по лжи» — таком же всегда своевременном и вечно неуслышанном.
Надсмотрщик за собой
«Я ощущаю известное раздвоение, которое позволяет мне так же взглянуть со стороны на себя, как и на любого другого»
Русскоязычному читателю, даже не открывавшему книг Торо, многое в Торо кажется знакомым: его идеи приходят к нам то ли кружным, то ли параллельным путем — через Толстого. Тот много читал Торо, цитировал его в своем «Круге чтения» — сборнике душеполезных наставлений на каждый день, по его инициативе эссе «О гражданском сопротивлении» перевели и издали на русском; впрочем, к сходным идеям Толстой приходит самостоятельно, уже позже обнаруживая их в тексте старшего современника. Оба исповедуют вегетарианство, отвергают все роскошное и избыточное, испытывают неприязнь к железным дорогам («когда рассеется дым и осядет пар, окажется, что поехали лишь немногие, а остальных переехало, и это будет названо „несчастным случаем", достойным всяческого сожаления» — Торо как будто знает наперед, какие зловещие образы придут в голову автору «Анны Карениной»). И тот и другой с подозрением относятся к благотворительности («я не назову человека добрым за то, что он накормит меня, голодного, или согреет, озябшего, или вытащит из канавы, если мне доведется туда свалиться. Это может сделать и ньюфаундлендская собака»). Педагогические идеи яснополянского графа, пытавшегося учить крестьянских детей лишь тому, что им необходимо для жизни, близки к соответствующим пассажам в «Уолдене»: «Кто научится большему к концу месяца — мальчик, который сам выковал себе нож из металла, им самим добытого и выплавленного, и прочел при этом столько, сколько нужно для этой работы, или мальчик, который вместо этого посещал в институте лекции по металлургии, а ножик получил в подарок от отца?». «Нынче, слабый, читал Торо и духовно поднялся»,— записывает Толстой в дневнике 14 апреля 1903 года.
Торо много пишет о необходимости самосовершенствования, Толстой в дневнике ведет фиксацию соответствующих практик — много ли сегодня работал над собой, достаточно ли поднялся духовно? И тот и другой неожиданно — и почти дословно — совпадают в понимании того, кто и как занимается этим совершенствованием: обоим для этого приходится расщепить свое «я». «Как бы остры ни были мои переживания,— пишет Торо,— я всегда чувствую, что некая часть меня относится к ним критически; это даже не часть меня, а наблюдатель, не разделяющий моих переживаний и только отмечающий их; этот наблюдатель так же не тождествен со мною, как и вы. Когда жизненное представление, быть может трагическое, оканчивается, зритель уходит восвояси. Для него оно было лишь вымыслом, созданием воображения». «Как хорошо, нужно, пользительно,— вторит ему Толстой в дневнике,— при сознании всех появляющихся желаний, спрашивать себя: чье это желание: Толстого или мое. Толстой хочет осудить, думать недоброе об NN, а я не хочу. И если только я вспомнил это, вспомнил, что Толстой не я, то вопрос решается бесповоротно. Толстой боится болезни, осуждения и сотни и тысячи мелочей, которые так или иначе действуют на него. Только стоит спросить себя: а я что? И все кончено, и Толстой молчит». Это второе, или высшее «я», которое ощущают в себе и Толстой, и Торо, не связано с биографическими обстоятельствами, сиюминутными реакциями, симпатиями, привязанностями и страхами. Оно наблюдает и судит — и каким-то образом продолжает существовать, когда «я», наделенное именем, фамилией и бренным телом, cходит с жизненной сцены. Возможно, это и есть та подлинная человеческая «природа», ради которой Торо уходил в лес.
Побежденный и победитель
«Когда человеку предстоит воскреснуть из мертвых, время и место ему безразличны»
«Нельзя быть беспристрастным и мудрым наблюдателем человеческой жизни иначе, как с позиций, которые мы назвали бы добровольной бедностью»,— пишет Торо; ключевое слово здесь — «добровольной». Проповедь самоограничения не так эффективна, когда обращена к нуждающимся; обитателей барака вряд ли соблазнит железный ларь. Эскапизм, дауншифтинг, пищевые табу, черная водолазка на все случаи жизни, мечта бросить столичные излишества и зажить уединенно в нищей лачуге — все это хорошо, когда вокруг царит относительное благополучие; но если дауншифтинг происходит вынужденно и повально, вследствие «изменения формата занятости»? Как выглядят рассуждения о пагубности дальних поездок, когда никуда уже не улетишь? Если проклятия в адрес безудержного потребительства звучат в тот момент, когда люди переходят в режим жесткой экономии,— не будут ли они выглядеть некоторым лицемерием? Можно ли найти блаженство в уединении, если все друзья вдруг снялись с места и уехали?
В лайфхаках Торо, если принимать их всерьез, можно увидеть популярный психологический трюк — давайте увидим в вынужденных ограничениях новую возможность. Нет больше американского кино? Отлично, мы еще не все иранское пересмотрели. Опять же, привычка ежевечерне втыкать в сериалы отвлекает от мыслей о главном. Нет больше перелетов, «Икеи» и прочих излишеств — не очень и хотелось! Постараемся увидеть Вселенную в пылинке на старом чешском гарнитуре.
Все это прекрасно и терапевтически полезно, но надо признать: в любом уходе в лес есть принятие собственного поражения, даже для Торо. Его явно не увлекает карьера служащего на карандашной фабрике, он слишком мечтателен, чтобы заняться собственным делом и сколотить состояние, он видит, как гибнет дорогая его сердцу «гиперлокальность» — закрываются маленькие лавочки, все вокруг становится техникой и индустрией. Даже его собственная помолвка — и та развалилась: отказали родители невесты. Жизнь поворачивается той стороной, где для него нет места. Но фокус не в том, чтобы произвести ребрендинг собственных неудач,— надо просто выйти на другой уровень жизни, где это место есть.
Уолденский пруд — место, которого до Торо в каком-то смысле не существовало: он приходит сюда, чтобы сделать нечто простое и вместе с тем совершенно небывалое, нечто такое, что «не в тренде» и «не соответствует культурному коду». Он отказывается от всех установлений собственного века в поисках опыта, который может стать общечеловеческим,— даже если он окажется «немодным» сегодня, возможно, он будет работать через столетия. Он находит место, где можно жить «самому по себе» — так, как велит сердце и совесть, а не так, как по умолчанию принято. Он ищет подлинного себя — и в процессе делает это место своим: до сих пор мы говорим «Уолден», подразумеваем «Торо». Он открывает собственную человеческую природу — и ему в ответ открывается природа вокруг.
Мы все обречены на поражение,— говорит Торо,— просто по факту того, что живем «как все». Эта «обычная жизнь» есть страдание — но есть избавление от страданий, и для этого необязательно мчаться в Калифорнию, лететь на Марс или выпрыгивать из колеса сансары. Универсального рецепта не существует, Торо нигде не говорит «делай как я», не нужно бежать по его следам на берег пруда, там уже висит табличка «здесь был Генри» — и вообще это было бы предсказуемо и скучно. «Способов жить существует столько же, сколько можно провести радиусов из одного центра»: можно пойти в любом направлении и найти там свой Уолден. Достаточно перемены взгляда: раз — и ты вышел на свободу, прямо в эту секунду и в том месте, где ты сейчас.
Торо сторонится всего общественного — и с точки зрения общества это можно счесть эскапизмом и пораженчеством: вот, еще один «слил протест» и опустил руки. Но это поражение Торо превращает в победу. Его способ — всегда на одного, невозможно жить по-своему всей толпой, но это не одиночество отверженного, а уникальность ставшего собой. Ты царь, живи один. И потом, пристальное вглядывание в природу учит тому, что все в ней одиноки — и кувшинка, и сойка, и облако, и солнце,— и при этом никто не одинок. Даже «я» бывают разные.
«Тот, кто живет среди Природы и сохранил способность чувствовать, не может впасть совсем уж в черную меланхолию… Пока я дружу с временами года, я не представляю себе, чтобы жизнь могла стать мне в тягость».
Генри Торо ушел на берег Уолденского пруда 4 июля 1845 года, в день принятия Декларации о независимости — которую он самым радикальным образом и на свой неповторимый лад осуществил.
Подписывайтесь на канал Weekend в Telegram