Правда о переломившемся времени
«Смерть Вазир-Мухтара»: Александр Грибоедов как архетип несбывшегося человека
Книга великого литературоведа Юрия Тынянова рассказывает историю последних месяцев жизни Александра Грибоедова. Две главные темы, с которыми обычно ассоциируется имя Грибоедова — восстание декабристов и «Горе от ума»,— здесь почти не рассматриваются, существуют только в упоминаниях, в подтексте. «Смерть Вазир-Мухтара» — это модернистский по форме роман, появившийся в эпоху (1927 год), когда модернизм в советской литературе уже не приветствуется. В центре его — молодой и блестящий человек, который оказывается безнадежно выпавшим, оставленным в прошлом. Внезапно изменившееся время не принимает человеческий тип, к которому он принадлежит, обрекает его на гибель.
Иван Крамской. «Портрет писателя Александра Грибоедова», 1873
Фото: Государственная Третьяковская галерея
Литературовед Борис Эйхенбаум, единомышленник Тынянова, как и он, принадлежавший к «формальной школе», писал, что это книга «о жизни последнего декабриста среди новых людей: трагическое одиночество, угрызения совести, вынужденное молчание, тоска». Эта характеристика, конечно, имеет в виду не только героя романа, но и его автора, и весь его круг.
Роман предваряет небольшое предисловие, больше похожее на стихотворение в прозе, давно разошедшееся на цитаты. Тынянов сразу выкладывает карты на стол: перед нами не просто биография Грибоедова — книга о переломившемся времени. Что-то случилось, и люди, которые были на коне в прошлую эпоху — и даже те, кого не выбили прицельно из седла,— вдруг чувствуют, что скачка потеряла всякий смысл или стала попросту невозможна. Они перешли невидимую черту, оказались в долгом томительном «после», где время ставит над ними химический опыт: кого-то подвергает незаметной переплавке, других растворяет в кислоте.
Юрий Тынянов, 1930-е
Фото: Фотоархив журнала "Огонек"
Момент, когда время сломалось, обозначен в первой строке: «на очень холодной площади в декабре одна тысяча восемьсот двадцать пятого года перестали существовать люди двадцатых годов с их прыгающей походкой». Но роман не о тех, кто был отправлен в ссылку, или разжалован в солдаты, или перестал существовать буквально: хотя их имена здесь звучат, и не только когда их произносят вслух,— они наполняют собой все пространство, создают фон, как будто еще до начала действия ударили в колокол, и гул не смолкает. Роман не о них — а о тех, кто остался жить.
Исключенность
Это роман об Александре Сергеевиче Грибоедове, и, если следовать внешней канве событий, мы встречаем его в точке наивысшего взлета. Он только что привез императору выгодный мир с Персией, у него готов дерзкий план освоения Закавказья — на манер британской Ост-Индской компании, он вот-вот получит награды, и повышение, и неограниченные полномочия, и поедет к новому месту службы через Тифлис, а в Тифлисе женится на юной грузинской красавице. Когда-то в юности, служа в гусарском полку, он верхом въехал во второй этаж на бал — но и сейчас хорошо держится в седле. Ничуть не похож на сбитого летчика (или всадника). За границами повествования остаются восстание декабристов — Грибоедов оказался под следствием, но все обошлось — и «Горе от ума», составившее ему славу, но не опубликованное и не поставленное. Как написали бы сейчас в соцсетях, сообщая о переходе на новую работу,— «настало время двигаться дальше». Или, как пишет Тынянов в последней строке предисловия, «еще ничего не решено».
И здесь же, в этих отрывистых строчках о том, «как страшна была жизнь превращаемых, жизнь тех из двадцатых годов, у кого перемещалась кровь»,— мы чувствуем, что это история человека, уже подбитого на лету. Хроника необъявленной смерти, медленного и неумолимого ухода из жизни, в которой для этого человека не осталось места.
Почему так? Какие датчики сообщают, что наступило другое время и для него требуется новое качество человеческого материала? Эти сразу же, уже на Сенатской площади, появившиеся «лица удивительной немоты», о которых пишет Тынянов,— откуда они появились, не было же никакого высочайшего циркуляра об их повсеместном учреждении? Вот человек получает орден из рук императора и едет в Персию полномочным послом — и кто распорядился, что в новом времени для такого нет места, как это становится понятно? Что за неосязаемое свойство времени, которое имеет такую власть над людьми?
Лидия Гинзбург вспоминала, как Тынянов говорил однажды: мол, Шкловский — это механик, он верит в конструкцию, «а я детерминист. Я чувствую, что жизнь переплескивается через меня. Я чувствую, как меня делает история».
Конформизм
Про героя «Вазир-Мухтара», казалось бы, очевидно: сам виноват. Восстание разгромлено, друзья кто в каземате, кто в рудниках, сам едва остался цел — якобы генерал Ермолов, когда в «крепость Грозную» прискакал фельдъегерь с распоряжением об аресте Грибоедова, дал тому час времени, чтоб уничтожить все бумаги, и следственной комиссии попросту нечего было ему предъявить. Кто в каземате и в рудниках — а он едет в столицы, готовит проекты, ищет новой славы. Идет обедать с генералами — один два года назад протягивал Грибоедову допросный лист, другой командовал повешением пяти человек на кронверке Петропавловской крепости. И жалобы на время тут излишни: сам полез не в свои сани и спелся не с теми. Если ты ходишь по грязной дороге, ты не можешь не выпачкать ног.
С позиций моральной безупречности к герою романа вообще есть вопросы. Отрекся от своего покровителя генерала Ермолова и стал правой рукой нового кавказского главнокомандующего, по общему мнению, бездарного и ограниченного Паскевича. Как-то даже демонстративно дружит с Булгариным, у которого уже сложившаяся репутация доносчика; декабрист Завалишин напишет потом в воспоминаниях — «ни за что так не упрекали Грибоедова люди, даже близкие ему, как за сношения его с Б<улгариным>, и это всегда задевало заживо Грибоедова».
Что ж, про Булгарина Грибоедов, герой романа, все объясняет: «Сначала он дружил с Фаддеем, потому что тот показался ему самым забавным из всей литературной сволочи, потом из-за того, что эту сволочь стали гнать, и наконец привык к этой дружбе». А про генералов остались свидетельства современников: дескать, для своевольного Ермолова Грибоедов был лишь остроумным собеседником, украшением стола, а на Паскевича он мог влиять, и для Грибоедова с его амбициями это существенная разница.
Успеть что-то сделать, даже ценой кривотолков за спиной,— сильный мотив для человека с умом и талантом, который чувствует, как время выталкивает его за дверь. Ну и потом, не стоит подходить с этической меркой советского интеллигента к дворянину на государевой службе — для последнего «сотрудничество с системой» не нагружено еще тяжелым историческим опытом; «еще ничего не решено». Пушкин, также переживший арест и ссылку друзей, получает должность, соглашается, чтоб император стал его единственным цензором, пишет о том, как «начало славных дел Петра мрачили мятежи да казни»,— хотя в романе оправдывается за эти строчки перед Грибоедовым: мол, «надо было кинуть им кость». Это понятный ход мысли — списать свои мятежные порывы как заблуждения молодости, решить, что и тогда, и сейчас ты хотел лишь блага Отечеству, но теперь добиваться его нужно иными методами, и ради этого блага возможно принимать орден из рук императора и обедать черт знает с кем. В начале XIX века так думать было проще.
Но Тынянов пишет свой роман в 1927-м, и, говоря о Грибоедове, он все равно думает о себе, своем времени и своем круге. И потому и на аудиенции с императором, и на ужине с Булгариным, и на рандеву с генералами-вешателями Грибоедов непрерывно ставит под вопрос допустимость того, что делает: «и вот перед ним встала совесть, и он начал разговаривать со своей совестью, как с человеком». И совесть, принимая все благородные мотивы, все ж отвечает ему: что бы ты ни делал, все не то.
Избранность
Что вообще заставляет писать о Грибоедове как о человеке, не совпавшем со временем — и оттого несбывшемся, невоплотившемся? С двухсотлетней дистанции кажется, что быть автором «Горя от ума» — текста, во многом создавшего само вещество русской речи,— уже прекрасная участь, такой билет выпал единицам. Да, ужасная ранняя смерть, но она увенчала блистательную по любым меркам карьеру. Откуда в «Вазир-Мухтаре» такая обреченность, ощущение, что могучие силы растрачены впустую?
Современники в один голос говорят: он многое обещал. Не только своими способностями — хотя и их разнообразию можно лишь удивляться: играл на фортепиано и занимался теорией музыки («Уж как Грибоедов с Одоевским заговорят о музыке, то пиши пропало; ничего не поймешь»), изучал русские древности, в совершенстве выучил персидский,— а в открытую, обозначая собственные амбиции. Он напишет трагедию, «какой не бывало под солнцем». Или, как говорил он давнему своему другу Степану Бегичеву,— явится в Персию пророком и «сделает там совершенное преобразование… Магомет успел, отчего же я не успею?». Мемуаристы, не знающие еще слова «харизма», перебирают возвышенные грибоедовские качества и сходятся в описании того, как они действовали на окружающих: «Я уверен, что всякий, кто был к нему близок, любил его искренно»,— говорил Ксенофонт Полевой. Или, как сформулирует веком позже Тынянов, «Как кошек привлекает тянущий запах валерианы, так он тянул к себе людей».
Скрытый магнетизм, редкое сочетание совершенств, потенциальная энергия, которая должна была во что-то воплотиться,— даже «Горе ума» казалось лишь разминкой, пробой сил. Да и про «Горе» «в моменте» было не так понятно: это первый русский текст, разошедшийся в списках, он всем известен и всеми любим — но напечатан впервые будет лишь через 33 года после смерти автора. Даже робкие попытки протащить его на сцену — так, знаменитый в будущем трагик Каратыгин пытается поставить «Горе» в театральном училище — заканчиваются разносом начальства и угрозами отправить всех виновных в крепость к бунтовщикам. Восторги друзей («Тот, кто написал эти строки, не может и не мог быть иначе, как самое благородное существо»,— писал Бестужев-Марлинский) компенсируются разносами в журналах. Ну и потом, людям, не знакомым еще с будущими историями русской литературы, не всегда просто оценить всемирно-историческое значение пьесы: «Оно сделалось популярно, как было популярно тогда всякое осмеяние чего бы то ни было в тогдашнем порядке вещей,— пишет Завалишин,— и надо признаться, что число людей, и притом вовсе не либеральных, радовавшихся появлению комедии для употребления ее в смысле возможности приложения сатиры к известным лицам, было несравненно больше, чем видевших в ней какой–либо гражданский подвиг, да едва ли такие и были». «Дело в том, что в комедии „Горе от ума" именно нет нисколько веселости»,— резюмирует постаревший Вяземский.
В «Смерти Вазир-Мухтара» мы видим не Грибоедова — автора великого шедевра, но человека, который не уверен уже в том, было ли позади что-то великое, все прошелестело мимо. Энергия ушла в пар, в служебное рвение, в планы, которым сама судьба не даст осуществиться. Статус «Горя» как будто предсказан в самом его тексте: например, в сцене, где Чацкий, произнося пылкий монолог, вдруг обнаруживает, что все вокруг «кружатся в вальсе с величайшим усердием, а старики разошлись к карточным столам».
И для Грибоедова, когда-то, подобно своему герою, умевшему сразить окружающих ядовитой язвительностью («Горе тому, кто попадался ему на зубок!.. Его сарказмы были неотразимы»,— вспоминал Каратыгин), теперь, во времена высокопоставленных аудиенций и обедов с бывшими врагами, в его собственной комедии есть совсем другая параллель: теперь он играет Молчалина. Грибоедов в «Вазир-Мухтаре» не просто делает не то — он понимает, что всю жизнь занимался не тем, и, даже понимая, что было главным его призванием, уже не способен сделать ничего. «Умею ли я писать? Ведь у меня есть что писать. Отчего же я нем, нем, как гроб?»
Недовоплощенность
В «Вазир-Мухтаре» Тынянов пишет и о себе — хотя в 1927-м для него еще ничего не решено. Только что вышла его книга «Проблема стихотворного языка», траектории основателей «формальной школы» уже расходятся, но, кажется, это еще поправимо; да, его коллеги больше про структуру, а Тынянов с его теорией смены «систем» и эпох — больше про время; но все же Тынянов вместе с Романом Якобсоном надеются на возрождение их общего дела, Общества изучения поэтического языка, и даже то, что Якобсон обосновался в Праге, не выглядит помехой. Их авторитет непоколебим, и уход из строгой науки в смежные области — историческую беллетристику или кино — пока еще выглядит проявлением избытка сил, «расширением пространства борьбы».
Но что-то уже случилось, и на «Смерти Вазир-Мухтара» будто лежит тень из будущего. Еще несколько лет — и Шкловский, самый близкий из ближайших друзей, напишет об увлечении формализмом как о научной ошибке и уедет в командировку на Беломорско-Балтийский канал. Формализм превратится в ругательство, от которого веет тюрьмой. Гениальные интуиции, которые могли бы изменить гуманитарную науку, останутся невоплощенными. Уже в конце 1920-х Тынянов почувствует первые симптомы болезни — это рассеянный склероз, который будет планомерно отнимать у него движение, память, мысль, превратит его последние годы в пытку.
Подобно своему герою, Тынянов предчувствует «удивительную немоту» — но не просто собственную, писательскую, а немоту эпохи. Несказанные слова, ненаписанные книги, уничтоженные архивы. Кому-то не хватает воздуха, чтобы писать, кого-то эпоха лишает уверенности в собственной правоте, в какой-то момент само слово становится опасным для жизни. О таких эпохах пишет в своей книге о Тынянове литературовед Аркадий Белинков: «Немецкая литература… в годы беспробудной реакции промолчала всю вторую половину XVI века. А при Алексее Михайловиче реакция с искусством расправилась так: утопила в Москве-реке пятьсот возов гуслей, сопелей, сурн, рогов, бубнов, домбр, гудков и прочих бесовских орудий. И все смолкло надолго. И после войны за Испанское наследство искусство четверть века ходило с завязанным ртом. А когда в Германии пришли к власти нацисты, то за несколько месяцев все живое искусство было стравлено скоту, и если нужно доказывать, что тягчайшая реакция может раздавить национальную культуру, сопротивление которой имеет предел, то немецкий аргумент 30–40-х годов неотразимо убедителен».
Белинков — еще один человек, на которого падает тень «Вазир-Мухтара». Литературовед от бога, в 1944-м он был приговорен к расстрелу, а затем провел 12 лет в казахских лагерях. Его книга о Тынянове, вышедшая двумя изданиями в начале 1960-х,— пример того, как можно сказать все, когда нельзя говорить ничего. «Демократия заключается в том, что люди могут решать сами и выбирать, что им следует делать. Нужно всеми способами опровергать уверенность тех, кому наплевать на все, кроме своей власти, что демократия, видите ли, не цель, а средство. В этом рассуждении спрятана отвратительная самодовольная уверенность в том, что кто-то знает, а другие не знают эту цель и кто-то должен вести к этой цели, а все остальные, посвященные или несогласные, должны идти за таким водителем» — такого рода пассажи упакованы в книге между рассуждениями о Маяковском, угаре нэпа или революционном самосознании, ни одно Третье отделение не подкопается. При первой же возможности Белинков останется на Западе — и уйдет из жизни в 49 лет, тоже недовоплотившись, не сделав того, что мог бы. Его главная книга — «Сдача и гибель советского интеллигента», о Юрии Олеше,— выйдет уже после его смерти.
Забвение
Вениамин Каверин — учившийся с Тыняновым в одной псковской гимназии, всю жизнь друживший с ним, восхищавшийся им — вспоминает, как в 1937-м оказался у Тынянова в гостях. «Я нашел его неузнаваемо изменившимся, похудевшим, бледным, сидящим в кресле с бессильно брошенными руками. Он не спал ночь, перебирая свои бумаги, пытаясь найти письмо Горького, глубоко значительное, посвященное судьбам русской литературы,— еще недавно мы вместе перечитывали его. Теперь его мучила мысль, что он сжег его нечаянно вместе с другими бумагами,— в которых, разумеется, не было ничего преступного,— как это делали многие, почти все, не зная, что может случиться в ближайшую ночь… Он заговорил о невозвратимой гибели архивов, свидетельств истории, собиравшихся десятилетиями,— бесценных коллекций, в которых отразилась вся частная жизнь России.
— Не только люди, память гибнет,— сказал он».
Тынянов говорил о своих исторических романах: я начинаю писать «там, где кончается документ». Гибель целого культурного слоя, массива свидетельств, из которых складывается образ времени, была мучительна для него как для ученого; как писатель он мог с этим отсутствием работать.
О Грибоедове — человеке, находившемся в самом центре русской культуры и политики,— мы знаем не так много; сборник воспоминаний о нем — это парад «недостоверных рассказчиков»: они петляют, путают следы, расходятся в показаниях. А архивы в начале 1826-го жгли так же, как в 1937-м, и теперь уже не разобраться, в каких на самом деле отношениях Грибоедов был с декабристскими тайными обществами. Реплика про «сто человек прапорщиков, которые хотят изменить весь правительственный быт в России» — это апокриф или точное свидетельство? Любил ли он в самом деле Нину Чавчавадзе или женился на ней от скуки, сделав ее несчастной на всю оставшуюся жизнь? В каком году он родился? Как он погиб и кто похоронен в тбилисском пантеоне на Мтацминде?
Единственное хоть сколько-то достоверное свидетельство о гибели Грибоедова в Тегеране — анонимная англоязычная «реляция», ставшая известной в России в сокращенном французском переводе; все остальное — пересказы с чужих слов. Общая канва известна: Грибоедов, настаивая на соответствующих пунктах мирного договора, укрывал в посольстве армян, пожелавших вернуться на родину; муллы увидели в этом оскорбление ислама и призвали разобраться с неверными; толпа ворвалась в посольство и растерзала всех. Но детали расходятся: Грибоедов то ли сражался, то ли прятался, то ли получил удар камнем по голове. Труп растерзали и таскали на потеху толпе по улицам; тело, которое выдали для захоронения в Тифлисе, взяли во рву у городской стены через месяц, опознать его можно было лишь приблизительно.
У Тынянова последнее гибельное сражение выглядит как сгущающийся кошмар, в котором действительно не разобрать, где убийца и кто жертва; повествование приобретает документальную точность и становится хирургически безжалостным дальше. В финале романа в Петербург приезжает персидский посол Хозрев-Мирза, и в обмен на щедрые дары и дипломатические уступки император соглашается закрыть глаза на неприятный инцидент. Грибоедов всю жизнь старался служить родине — и в итоге был родиной предан и забыт. «Тогда вечное забвение окончательно и бесповоротно облекло тегеранское происшествие. Вазир-Мухтар более не шевелился. Он не существовал ни теперь, ни ранее. Вечность».
Встреча на горной дороге с арбой, в которой «везут Грибоеда»,— знаменитый эпизод из пушкинского «Путешествия в Арзрум» — это невероятное пересечение в пространстве двух лучших в своем искусстве людей России, поэта и драматурга, наводит Пушкина на размышления о том, что в Грибоедове не сбылось и не воплотилось: «Способности человека государственного оставались без употребления; талант поэта не был признан; даже его холодная блестящая храбрость оставалась некоторое время в подозрении. Несколько друзей знали ему цену и видели улыбку недоверчивости, эту глупую, несносную улыбку, когда случалось им говорить о нем как о человеке необыкновенном. Люди верят только славе и не понимают, что между ними может находиться какой-нибудь Наполеон, не предводительствовавший ни одной егерскою ротою, или другой Декарт, не напечатавший ни одной строчки в „Московском Телеграфе"».
Для Пушкина в судьбе Грибоедова нет никакой мистики, тайны переломившегося времени, которое его не приняло или вытолкнуло; эта «несбывшесть» — следствие всеобщего равнодушия, невнимания, недоверия. Никому ничего не нужно, а если нужно, то совсем не то. От встречи с арбой, везущей Грибоеда, за полторы страницы Пушкин приходит к знаменитому «мы ленивы и нелюбопытны» — и это главный итог.
В романе Тынянова Грибоедов приезжает в Петербург, окрыленный планами создания Закавказской компании, амбициозного предприятия, которое принесет безусловную пользу отчизне. И вдруг оказывается, что никому это не нужно: кто-то из чиновников опасается, что проект не понравится императору, кому-то не нравится, что Грибоедов с его сомнительной репутацией получит в этой компании слишком большую власть, кто-то просто надеется при случае забрать проект себе. Хорошее дело не сделано, не сбылось, не воплотилось, на его месте образовалась пустота.
То самое «время», которое кому-то не дает места и не оставляет воздуха,— оно складывается из множества частных человеческих решений, которые иногда движимы вниманием и заботой, но чаще — не самыми высокими мотивами: угодить вышестоящему, порадеть родному человечку, не навлечь на себя начальственный гнев. В какой-то момент эта тянущая вниз совокупная сила перевешивает — и становится нечем дышать и незачем писать, и даже самые простые истины («люди могут решать сами и выбирать, что им следует делать») приходится от греха подальше прятать в литературоведческих изысканиях. Потомки будут долго разбирать — в чем же здесь тайна, почему эти люди не сбылись и не воплотились? Даже если написали больше и лучше всех — как Пушкин или Высоцкий,— почему все равно кажется, что их судьба была несправедливо придавлена, даже разрушена? Как это выходит — что «людям двадцатых годов досталась тяжелая смерть, потому что век умер раньше их»?
«Как жаль, что Грибоедов не оставил своих записок! — сожалеет Пушкин.— Написать его биографию было бы делом его друзей, но замечательные люди исчезают у нас, не оставляя по себе следов». Тынянов спустя столетие будто ответил на этот упрек — и через его роман мы можем увидеть и Грибоедова, и его эпоху, и любое другое время, которое переламывается и бродит в крови.
Подписывайтесь на канал Weekend в Telegram