Свидетельства неслучившегося
Как песни Пахмутовой и Добронравова задали эмоциональный режим советского человека
Музыка Александры Пахмутовой, слова Николая Добронравова: это первая ассоциация, связанная с советской песней, как «фрукт — яблоко» или «поэт — Пушкин». 75 лет вместе, сотни произведений, все возможные награды и премии, статус безусловных классиков, приобретенный еще в середине долгой жизни. Для второй половины советского XX века песни Пахмутовой—Добронравова — как координатная сетка или облако тегов: ими размечалась реальность, какой хотели видеть ее официальные инстанции. Пахмутова писала о войне, космосе и спорте, к юбилеям и съездам, про Малую Землю (по следам мемуаров Брежнева) и Ленина-партию-комсомол, для больших строек и героических профессий (геологи, летчики, подводники); обо всем, что считалось важным. Что-то подобное пытались делать все официальные песенники, но среди орденоносных эстрадных генералов Пахмутова—Добронравов стоят отдельно, не в общем строю. Юрий Сапрыкин рассказывает, как они сделали все, что хотели от них партия и правительство,— но одновременно ушли куда-то в сторону; оставаясь в предписанных рамках, расширили их изнутри.
2004
Фото: Сергей Жуков / ИТАР-ТАСС
Эти песни сразу совпали со своим временем: они появились на рубеже 1950–1960-х, когда у советского человека возникла частная жизнь. Не барак, не казарма и не коммуналка, а квартира в пятиэтажке — и прилагающееся к ней право на собственную внутреннюю жизнь, не совпадающую с общим хором. Песенная оптика приобретает человеческий масштаб: Пахмутова и Добронравов едут на строительство Братской ГЭС и видят там не каркас будущей плотины, а девчонок, которые «танцуют на палубе» и «верят в трудное счастье». Примерно в это же время начинают работать Микаэл Таривердиев, делающий советской песне инъекцию музыки барокко и Ренессанса, и Андрей Петров, окутывающий ее сдержанной северной меланхолией. Пахмутова по сравнению с ними остается в конвенциональных советских рамках; ее песни растут из музыки, под которую люди танцуют, шагают, грустят,— это городской романс, марш, вальс; их почти всегда может сыграть духовой оркестр. Но, за вычетом обязательных пионерско-комсомольских произведений, которые по-прежнему апеллируют к коллективному началу, эти песни имеют дело с внутренней жизнью души.
В ранних песнях Пахмутовой—Добронравова еще много характерно советского лиризма, «живинки» и «человечинки», их оптимизм уже через несколько лет будет казаться старомодным: так, герои «Иронии судьбы» в середине 1970-х поют знаковую песню прошлого десятилетия «Главное, ребята, сердцем не стареть» — уже не на таежной тропе или на привале у костра, а в бане, голые и пьяные. Но это уменьшительно-ласкательное искусство постепенно приобретает иную динамику — и от слишком человеческой лирики взлетает к романтической патетике. Императив множества песен Пахмутовой — долететь, доплыть, домчать, выйти за человеческие пределы, где все невероятным образом изменится: на небосклоне привычных квартир вдруг загорится звезда Альтаир. Лирический герой этих песен имеет дело с первоэлементами, слепыми непредсказуемыми стихиями: снег, ветер, звезд ночной полет. Тревожная даль зовет. Сама песня должна гореть, как лесной пожар. Даже революция в этих текстах — чаще всего не конкретное историческое событие, но образ преодоления, трансформации, а слово «комсомол» занимает место в ряду между «любовью» и «весной».
В каком-то смысле эта романтическая возгонка тоже работает на нужды государства: человеку не дают успокоиться на заслуженном малометражном диване; его все время куда-то тащат — в поход, полет, в дальнюю командировку, на комсомольскую стройку. Но эта суровая романтика у Пахмутовой оправдана уже не «строительством светлого будущего», а возможностью какого-то внутреннего преображения. Эта смысловая надстройка окрашивает в свои цвета так называемую объективную реальность: бытовые лишения и тяжелый труд переупаковываются здесь в матрицу экзистенциального прорыва. Историки называют подобные механизмы «эмоциональным режимом»: определенные обстоятельства и ситуации в эту эпоху принято переживать именно так. Даже не обязательно на самом деле переживать, но иметь в виду как образец: Пахмутова задает для своего времени этот идеальный эмоциональный спектр.
Героическая романтика — не единственная тональность, свойственная Пахмутовой: среди сотен песен есть и сугубо казенно-официальные («Солнечному миру — да, да, да»), и панибратски-застольные («Слушай, теща, друг родной, помоги»), и умилительно-задушевные («Я не могу иначе»); часто эту душевную широту хотелось бы сузить. Героико-романтическая линия тоже разыгрывается у нее в разных регистрах — вплоть до разочарования и трагического финала. Слишком яркое горение заканчивается выгоранием, есть у Пахмутовой и такое: мы разлучаемся со сказками, первый тайм мы уже отыграли, как искренно любили — голос Градского дрожит, и понятно, что так искренно никогда уже не будет. Или вот еще: главные песни Пахмутовой о покорении космоса (вот уж, казалось бы, апофеоз советского оптимизма) — это развернутый на четыре трека реквием по Гагарину, не прославление и не торжественная ода, а прощание. И здесь возникает еще одна важнейшая для Пахмутовой—Добронравова тема.
Одна из высочайших точек всего их песенного корпуса — «Нежность» в исполнении Майи Кристалинской. Тема древняя, как плач Ярославны: любимый уехал, земля без него пуста. Герой, к которому обращается певица,— летчик или космонавт, он где-то в небе и вернется через несколько часов. Это если смотреть на текст, но музыка уводит в другое измерение: холод, одиночество, томительная предутренняя тоска. Текст написан от лица женщины, оставшейся на земле, музыка передает состояние летчика, потерявшегося в небе. Возможно, навсегда.
«Нежность» — одна из вещей, в которой Пахмутова и Добронравов разговаривают со смертью. Их песни то останавливаются перед последним порогом, вглядываясь во тьму («Ленточка моя финишная, все пройдет, и ты примешь меня...»), то пытаются прорваться насквозь, выйдя в другое измерение («Знаете, каким он парнем был? Нет, не „был", ведь смерть он победил!»), иногда кажется, что они звучат уже с той стороны: «Все, как дым, растаяло, голос твой теряется вдали» — откуда может петь об этом «твой преданный Орфей»? Пройдя по всему кругу эмоциональных режимов, авторы должны сказать что-то и о встрече со смертью, без этого ряд будет неполон — и здесь уже проявляется не героическая романтика, выкрученная у Пахмутовой—Добронравова на максимум, а специфически советский стоицизм. Представление о том, что испытания и трудности формируют характер, жизнь на пределе — лучшая из возможных, а достоинство нужно сохранять даже перед лицом неизбежного.
Вообще-то эти песни не очень стыкуются с реальностью, их породившей. Готов ли был среднестатистический слушатель Пахмутовой в 1970-е присоединиться к «братству презиравших смерть», насколько этому циничному социуму «только с правдой по пути» и были ли реальные стройотряды хоть сколько-то (в хорошем смысле) яростными? Иногда вымысел оказывается сильнее реальности: силы этих песен хватило, чтобы постфактум отменить свидетельства очевидцев. В логике нынешних фанатов всего советского это в песне «И вновь продолжается бой» была подлинность и правда, а воспоминания о всеобщей апатии 1970-х и бесконечных очередях за колбасой — грязный поклеп с целью очернить великую эпоху. И все же отказать этим песням в какой-то доле реальности невозможно; для многих они определяли если не саму фактуру жизни, то как минимум способ, которым она переживалась. Тот «лишний, нефункциональный психический этаж», о котором в 1993 году писал Пелевин в эссе «Джон Фаулз и трагедия русского либерализма». «Дополнительное пространство осознания себя и мира, которое в естественно развивающемся обществе доступно лишь немногим»; «Совок влачил свои дни очень далеко от нормальной жизни, но зато недалеко от Бога, присутствия которого он не замечал» — что ж, такого рода присутствие, неузнанное и незамеченное, можно различить и в этих буквах и нотах.
Одна из самых известных песен Пахмутовой—Добронравова — «Надежда». Она была написана в 1971-м: это год, когда Юрий Трифонов пишет «Долгое прощание», а Алексей Герман снимает «Проверку на дорогах» — оба ищут в прошлом истоки тех компромиссов и моральных дилемм, с которыми сталкивает наступившее десятилетие. Пахмутова и Добронравов тоже в каком-то смысле оглядываются на ушедшее время, готовясь прожить совсем другое будущее, только этот разрыв во времени передан в песне как расстояние, разделяющее в пространстве. Лунный голос Анны Герман снова поет откуда-то с той стороны — немного сожалея о том, что дом далеко, песни остались недопеты, жизнь разлучает с близкими и многое теряется из виду. Ничего этого уже нет, а может быть, никогда не было — но оно реальнее, чем все происходящее сейчас: про это сейчас мы знаем только, что оно освещено каким-то незнакомым светом. Впереди неизвестное и тревожное нечто, и опереться в нем, как и прежде, можно только на простые стоические принципы: надо быть спокойным и упрямым. Все хорошее и родное осталось позади или где-то далеко, их забыть по-прежнему нельзя, но оглядываться на них не стоит — как и советовали Орфею. В каком-то смысле «Надежда» — это самоописание; песня о том, как работают песни Пахмутовой—Добронравова. Воспоминания о том, чего не было, но что невозможно забыть; свидетельства о неслучившемся, но отчетливо пережитом. Незнакомый невидимый свет. Памятник надежде.
Подписывайтесь на канал Weekend в Telegram