Актуальная архаика

Маяна Насыбуллова: слепки с реальности

Новосибирская художница Маяна Насыбуллова (род. 1989) с помощью слепков, снятых с человеческого тела и окружающего пространства, рассказывает об индивидуальных и коллективных травмах советского и постсоветского времени.

Текст: Анна Толстова

«Позиция пленника», 2021

«Позиция пленника», 2021

Фото: Маяна Насыбуллова; фотограф Владимир Жуланов

«Позиция пленника», 2021

Фото: Маяна Насыбуллова; фотограф Владимир Жуланов

Этот текст — часть проекта «Обретение места. 30 лет российского искусства в лицах», в котором Анна Толстова рассказывает о том, как художники разных поколений работали с новой российской действительностью и советским прошлым.

«Ленин-Чебурашка», «Ленин-неваляшка», «Ленин-Фантомас», «Ленин-Пеннивайз», «Ленин-уточка» — раскраска, выдающая руку керамиста, и трансформации, выдающие руку скульптора, превращали тиражные бюстики вождя мирового пролетариата в комические гибриды большой пластической выразительности, так что с осени 2015 года началось триумфальное шествие «Ленина для души» по соцсетям. В остроумных экзерсисах не ощущалось ни застойной иронии соц-арта, сталкивавшего языковые системы агитпропа и Голливуда, ни перестроечного ерничества Мамышева-Монро, пририсовывавшего членам политбюро рога и копыта. Это было беззаботное артистическое хулиганство молодых людей первого постсоветского поколения: в детстве они видели антураж красных уголков пылящимся на барахолках, в юности — в модных хипстерских кафе, рядом с допотопными радиолами и угольными утюгами (недаром ленинский проект впоследствии сменил название и стал зваться «Ностальгией по ничему»). И конечно, обвинения в святотатстве прозвучали бы для них так же абсурдно, как, скажем, попытки уличить художника Kaws в надругательстве над светлым образом Симпсонов. Тем не менее обвинения прозвучали — то ли дело было в коммунистическом руководстве Новосибирска, то ли в украинском «ленинопаде», то ли в том, что серию впервые выставили в самоорганизованной галерее 2SOMA, одним из создателей которой был Артем Лоскутов, успевший досадить властям своими «Монстрациями», то ли в журналистах, раздувших скандал. Новосибирские коммунисты грозили судом — в ответ лениниана Маяны Насыбулловой, сперва недооценивавшей силу и живучесть «советского тотемизма», стала эволюционировать в сторону сакральной образности: например, в таком шедевре, как «Просветленин», самый человечный человек приобрел черты Будды Шакьямуни. Политический ажиотаж вокруг «Ленина для души» только подогрел коллекционерский интерес к проекту, который начал приносить доход и даже пробил себе дорогу в самое престижное галерейное пространство Москвы — под конец 2017 года лениниану показали в зале аукциона Vladey на «Винзаводе». Впрочем, к тому времени новосибирскую художницу уже хорошо знали в столице: ее «Актуальный янтарь» (2013 — по сей день) выставлялся на V Московской международной биеннале молодого искусства и на I Триеннале российского современного искусства в «Гараже».

Маяна Насыбуллова родилась в Серове, на Урале, выросла в Барнауле, на Алтае, училась в Новосибирске, где осталась жить по окончании академии, и предпочитает говорить о себе как о сибирской или татаро-сибирской художнице, хотя сибирских татар в ее роду нет — есть крымские и мишари. Мастеров изобразительного искусства в роду тоже не было, но повезло с учителями. В барнаульской художественной школе прикладное искусство вела Татьяна Дедова, художница широких и авангардных взглядов на преподавание, она же руководила керамической студией при железнодорожном училище, больше походившей на открытую мастерскую для людей всех возрастов и степеней одаренности (этот опыт пригодится Насыбулловой позднее в собственных педагогических практиках, будь то мастер-классы на выставках, курс в художественной школе или работа в инклюзивном интернате). В Новосибирской архитектурно-художественной академии, где закрыли отделение керамики, так что поступать пришлось на монументально-декоративную скульптуру, преподавал художник и поэт Константин Скотников, один из создателей группы «Синие носы»,— он учил рисунку архитекторов, но к нему тянулась все, кому было душно в академических стенах. Ремесло, полученное в этих стенах, могло кормить (Насыбуллова участвовала в больших проектах, в частности делала барельефы для фасада гостиницы Marriott, удивительного памятника новосибирского пост- и неомодерна), но было далеко от искусства. Разочаровавшись в скульптурно-оформительских занятиях, она как-то показала Скотникову свою нарисованную «в стол» графику — вскоре Сибирский центр современного искусства, которым тогда руководил другой «синий нос», Вячеслав Мизин, устроил ее первую персональную выставку. Проект «Очнувшийся гипс» (2013) был своего рода прощанием с академией: на рисунках акрилом и фотографиях, сделанных отчасти с академических слепков, отчасти с друзей художницы, скульптуры представали живыми людьми, а люди выглядели изваяниями. В «Очнувшемся гипсе» проявились и понимание слепка как самодостаточной пластической формы, и страсть к игре с материалом, к переводу из одного в другой, когда форма меняется самым непредсказуемым образом. Из завороженности свойствами материала вырос «Актуальный янтарь», ставший второй выставкой Насыбулловой в Сибирском центре современного искусства.

Маяна Насыбуллова: «Я как будто бы возвращаю что-то человеческое Владимиру Ильичу»

Прямая речь

Фото: из личного архива Маяны Насыбулловой

Фото: из личного архива Маяны Насыбулловой

О работе со слепками
Это пришло из академической скульптуры, точнее — из способа ее преподавания: каждое лето было посвящено работе с материалом, разным техническим практикам, всегда было много формовки, потому что для отливки из металла нужно сделать несколько кастов. Мне очень нравилась формовка — возможность скопировать в любом материале вызывала детский восторг. И первое, что я начала делать независимо от академической практики,— это как раз формовка с человеческого тела — прямо в комнате общежития, где я жила, пока училась в академии. Почему копирование так меня увлекает? С одной стороны, у меня есть сильное тяготение к технологиям в принципе. С другой — когда ты переводишь в гипс, у тебя остается чистая форма, и все, что превращается в чистую форму, меня каким-то образом завораживает. Может быть, это особенность моего пластического восприятия: я замечаю, что моя работа не столько рациональная, сколько чувственная, мне очень важен сам процесс. При формовке результат ты видишь только в конце, в процессе тебе еще ничего не известно — похожий эффект есть и у аналоговой фотографии, которой я занималась, и у керамики.

О современном керамическом буме
Глина доступна всем. В Тбилиси, например, сотня начинающих художниц и художников по керамике, которые сходили на несколько мастер-классов и нашли себя в этом: у всех уже есть свое маленькое керамическое предприятие, хотя их подготовка может сводиться к двум мастер-классам. Керамика — доступный, приятный, отсылающий к каким-то нашим архаичным корням медиум. Глина очень податливая, в целом ее действительно можно превратить во все что угодно, если захотеть. И как будто бы в целом отношение к ней изменилось, потому что в тот момент, когда я поступала, например, в академию, керамика позиционировалась как классово более низкий вид искусства, нежели скульптура.

О лениниане
В самом начале я относилась к этому проекту как к производству пластических мемов: тогда он существовал исключительно в соцсетях, это просто была группа «Ленин для души» в «ВКонтакте», где я регулярно публиковала картинки с новыми трансформациями образа Ленина, группа росла, были обсуждения, перепосты, люди писали мне в комментариях «о, а сделай такого» — я делала и выкладывала, это было больше приколом. Но, видимо, из-за того, что Новосибирск — город прокоммунистический, случился ряд неприятных историй: кто-то пришел на выставку в самоорганизованную галерею моих друзей и побил мои работы, потом начались какие-то сомнительные публикации и репортажи на телевидении. Все это подтолкнуло меня к тому, чтобы сделать какие-то еще более провокативные формы и поиграть с этими настроениями. Тогда все это еще было для меня игрой, а не каким-то осознанным, серьезным жестом на тему рефлексии советских символов, тотемов, культа вождя, просто было забавно, что на такую глупость люди так бурно реагируют, и хотелось как-то продолжать это веселье. Но потом, готовя интервенцию в Шушенском, я стала изучать биографию Ленина, прониклась симпатией к каким-то хорошим, интересным сторонам его личности и поняла, что на самом деле он не хотел такого культа и до самой смерти всячески ему сопротивлялся. Я подумала, что через игру, развенчивание или высмеивание этого тотема я как будто бы возвращаю что-то человеческое Владимиру Ильичу. В следующем году, когда будет 100-летие со дня смерти, я хочу отдать ему странную дань памяти, сделать проект «Ностальгию по ничему» — и, может быть, уже отпущу Ленина навсегда.

О педагогике
Не то чтобы я к этому стремилась, всегда хотела — для меня было сюрпризом, что педагогика окажется вот прямо моим. Но на пятом курсе академии я пошла работать в художественную школу, у меня были группы от четырех до 16 лет, и за редким исключением мне удавалось со всеми выстроить очень приятный, личный, творческий контакт. Большинство детей — творческие, каждый развивается в свою сторону, тут, как говорится, главное, не испортить. Это очень вдохновляет, дает много сил, энергии. Потом я какое-то время не занималась преподаванием, но каждую свою выставку в 2016–2018 годах сопровождала воркшопом по технологиям — чаще всего это было формование и работа с композитами. А потом был проект в инклюзивной школе в деревне Райсеменовское под Серпуховом — с детьми тяжелой судьбы, с букетом травм, из семей алкоголиков и наркоманов, с опытом сиротства. И поразительным образом мое сибирское детство, тоже связанное с некоторым абьюзом, помогло мне выстроить с ними очень доверительные отношения и пробиться через стену отторжения, которая для них является защитой. Там были и другие художники, все они замечали, что им довольно тяжело с детьми, у которых такой жизненный опыт, а мне с такими детьми было легко, как будто бы моя травма звучит в унисон с их травмой. Там был один мальчик, подросток, которого все звали по фамилии, потому что в приемных семьях, из которых он все время сбегал, ему часто меняли имя и у него были проблемы с самоопределением. Он был беспокоен, непокладист, эмоционально нестабилен, однако мне удалось с ним подружиться, договориться, заинтересовать его художественными занятиями: через каждые 15 минут он вылезал в окно и убегал, но потом возвращался и доделывал работу. Его работа спровоцировала скандал во время открытия. Он сделал смешной критический ассамбляж, посвященный реальным героям этой деревни, алкоголикам возле магазина, у которых он, подросток, просил купить ему сигарет: там бутылка водки была как такой обелиск, вокруг которого они, пьяненькие, валялись. Все знали, что это за алкоголики и что они покупают подросткам сигареты, но пришли деревенские жительницы, увидели его работу и прямо как по канону заголосили: «Такое нельзя показывать. Это правда, но показывать такое нельзя». Это вызвало интерес журналистов, которые приехали на открытие,— он уже в футбол убежал играть, так они его на футбольном поле разыскали: «Здравствуйте, хотим взять у вас интервью насчет вашей работы». Он им говорит: «Подождите». Ушел обратно в школу, надел все свои самые лучшие шмотки, самую красивую кепку, футболку, кроссовки, вышел, давал интервью и страшно собой гордился. И после этого продолжил рисовать — у них в классе все говорили, что он теперь типа художник.

На самом деле это был не янтарь, а всего лишь эпоксидная смола, которая у Насыбулловой может преображаться и в цветные кристаллы, и в янтарные капли. Еще в академии она мечтала делать прозрачную скульптуру из стекла, как Мухина,— эпоксидная смола оказалась наиболее удобной заменой технологически недоступному стеклу. Материал срифмовался с интересом к городской археологии и коллекционированию различных артефактов, интерес — с житейскими обстоятельствами: художница сняла комнату в поистине кабаковской коммуналке, где «никогда ничего не выбрасывали». В первой версии «Актуального янтаря» (2013–2014) Насыбуллова работала с предметным миром позднесоветского времени: коллекция значков, брелоков, монеток, крышечек от бутылок с газировкой, бритвенных лезвий, булавок, обрывков негативов, запаянных в медового оттенка смолу, словно доисторические мухи — в янтарь, выглядела одновременно соблазнительно и пугающее. В вещицах ювелирного изящества (позднее Насыбуллова действительно выучилась на ювелира) недавнее прошлое обращалось не в археологическую, а в палеонтологическую древность — милые безделушки показывали, как коротка и избирательна человеческая память в информационную эпоху, когда все неприятные воспоминания — о тоталитаризме, несвободе и бесправии — легко вытесняются внеисторическим и безопасным очарованием старины, сувениры которой мы так бережно лелеем. Со временем «Янтарь» и правда делался все актуальнее: в эпоксидные саркофаги заключались не только новые реалии вроде дискет и iPhone’ов, но и портреты новых героев вроде Петра Павленского.

Павленский, превративший репрессивные механизмы власти в предмет и орудие своего искусства, а собственное тело — в театр, где демонстрируется действие этой машины, попал в янтарную коллекцию неслучайно. Предметный дизайн, ювелирные украшения, оформление интерьеров, стрит-арт, художественные самоорганизации, кураторство — Насыбуллова подвизалась в самых модных сферах креативного производства, но при этом в ее искусстве все яснее обозначались немодные с официальной точки зрения темы репрессий, насилия, исторической памяти и исторических травм. Круг тем опять же диктовался логикой материала и технологии: процесс формовки и получения слепков с живого человеческого тела, столь далекого от идеальных пропорций классики, увлек ее еще в академии и постепенно перерос в исследования телесности, плоти, травмированной не одним лишь репрессивным идеалом красоты. Оказалось, что языком универсального и вневременного академического гипса можно говорить об индивидуальном, локальном, актуальном и рассказывать большие истории на новый лад, без многофигурных композиций на мифологические сюжеты. Так, гипсовые слепки, снятые не с человека, а с обочин МКАД («Поверхность края», 2020), сообщают внимательному зрителю о текущем положении дел в одной империи, где границы метрополии беспрестанно размываются и раздвигаются, но не благодаря центробежной энергии колонизации,— это центростремительное движение окраин грозит столичным бастионам. Порой телесность трактуется в экофеминистском ключе: тело возвращается к не признающей норм и стандартов природе — буквально как в пермской интервенции «Тише, человек. Осторожней, человек» (2021), когда гипсовые слепки были оставлены в долине реки Егошиха, чтобы со временем раствориться в среде без остатка, или фигурально, как в ассамбляжах «Позиций пленника» и «Позиций наблюдателя» (2021), где гипс прорастает корнями. Но чаще тело, израненное физически и психически, покрытое шрамами и татуировками, становится политической метафорой.

Таков проект «Назло родине» (2018–2020), посвященный старшему брату художницы, который попал за решетку подростком и испытал всю жестокость пенитенциарной системы на собственной шкуре в прямом смысле — его тело покрыто наколками, свидетельствующими об опыте сопротивления и выживания: личная микроистория и личная травма проецируются здесь на большую историю тюремной системы и политических репрессий в России. Размышления о политическом теле сделались центральными в 2022 году: две выставки-инсталляции, «Everything Is Terrible» в московском Музее Вадима Сидура и «Памятник памяти» в петербургской галерее Anna Nova, сложились в трагический диптих о войне — модерна и архаики, созидания и деструкции, женского и мужского начал. В «Everything Is Terrible» прекрасный торс античного воина, пронзенный стальной арматурой, словно святой Себастьян стрелами, окружали керамические полчища «палеолитических Венер», застывших в мунковском крике ужаса. «Памятник памяти» прочитывался как женская инверсия советского героического монумента: вместо скульптурной группы воинов — койлонаглиф с плакальщицами, вместо Вечного огня — колодец слез. Рельеф с плакальщицами осыпался, превращаясь в руину, и толпам первобытных керамических фигурок в мунковском крике только и оставалось, что бежать с места катастрофы.


Шедевр
«Назло родине»
Художественное исследование. 2018–‍2020

Тюремная татуировка переводится в вышивку — эти практики как будто бы находятся на разных гендерных полюсах, одно — сама маскулиннось, другое — сама женственность, но их неожиданным образом соединяет игла, орудие труда и кольщика, и вышивальщицы. Эмблемы, аббревиатуры, девизы — одни вышивки остаются на ткани, так и не вынутой из пялец, другие прошивают слепки с частей человеческого тела там, где по канонам криминальной культуры и положено быть соответствующим наколкам, третьи ложатся на картины, прямо поверх краски на холсте. На картинах, по которым вышиты звериный оскал, северное солнце, палачи с жертвами, черепа, решетки и другие символы, изображены, однако, не фрагменты тела, а пейзажи: виды Владимирского централа, Бутырок, Соловков, Колымы, Экибастузского карьера, Акмолинского лагеря, Трансполярной магистрали, тех не столь отдаленных мест, что составляют «Архипелаг ГУЛАГ». Впрочем, «Назло родине» — вовсе не книжный, а автоэтнографический проект: места не столь отдаленные — часть личной географии Маяны Насыбулловой, и речь не столько о жертвах сталинских репрессий в ее роду, сколько о старшем брате, угодившем за решетку еще несовершеннолетним по «народной» статье за наркотики и за годы последующих отсидок прошедшем все круги тюремного ада. Он не хотел говорить о пережитом, но согласился рассказать о татуировках, косвенно свидетельствовавших о том, что с ним происходило. История заключения брата, табуированная в семье и вытесняемая самим героем, превращается в визуальный эпос о системе расчеловечивания, чья чудовищная жестокость и несправедливость создают пространство общей судьбы и для жертв политических репрессий, и для блатного мира. Выставка «Назло родине» сопровождается перформансом «Шаламовские чтения»: одетая в полицейскую форму, Насыбуллова читает «Колымские рассказы» в мегафон, а кольщики тем временем набивают ей татуировки на руки. Это не только проговаривание семейной травмы, но и манифест сибирской идентичности: по словам художницы, не ансамбли народной песни и пляски в сарафанах и кокошниках, а воровские звезды, тюремный шансон и лагерные рассказы представляют собой подлинный сибирский фольклор, «тюремный корень» сибирской культуры.


Подписывайтесь на канал Weekend в Telegram

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...