Художник Страшного суда
Вышла монография о Василии Чекрыгине
Прочитала Анна Наринская
Василий Чекрыгин погиб 3 июня 1922 года под колесами поезда между станциями Пушкино и Мамонтовка. Ему было двадцать пять лет. Он был уже достаточно известным художником. Уже успел подружиться и раздружиться с Бурлюком и Маяковским, успел почувствовать себя нужным и даже главным — создавая союз художников "Маковец", и отринутым и униженным — когда в самые страшные послереволюционные годы ему не дали преподавать во ВХУТЕМАСе, потому что он не был достаточно своим для заправлявших там конструктивистов во главе с Родченко. "Компания супрематистов становится невыносимой,— написал тогда Чекрыгин,— не будь время тяжелым, это было бы, пожалуй, даже анекдотично. Весь ужас в том, что подобной обструкцией они отдают своих товарищей другого рода живописи в объятия голода".
"Тяжесть времени" Чекрыгин ощущал, как никто другой, не в смысле, что голодал и бедовал больше других, хотя точно уж не меньше. Но в отличие от большинства русских художников тех лет, озабоченных исключительно проблемами плоскости и пространства, он пытался отобразить страшное, которое делала эпоха с такой мало кого тогда интересовавшей субстанцией, как человек.
В недавно вышедшей в издательстве "Русский авангард" монографии о Чекрыгине (авторы — Е. Б. Мурина и В. И. Ракитин) есть репродукции рисунков из серий "Сумасшедшие", "Расстрел" и "Голод в Поволжье" — медицински достоверно расширенные в никуда зрачки, реалистически опрокидывающиеся тела, натуралистично вздутые животы. Причем, несмотря на такую как бы документальность, в каждом рисунке, даже каждом штрихе каждого рисунка присутствует дыхание потустороннего, как в "Каприччос" Гойи. Но больше всего оно чувствуется в рисунках из цикла "Воскрешение мертвых" — многофигурных композициях, на которых воскрешение предстает ничуть не менее страшным, чем расстрел. В свои неполные двадцать пять Чекрыгин вслед за философом Николаем Федоровым верил в реальное физическое, даже физиологическое воскрешение плоти, "в Воскрешение умерших, а не Воскресение". А такое воскрешение и должно быть процессом столь же страшным, что и умирание. И столь же одиноким.
Про одиночество юноша Чекрыгин знал много. Почти все. В принципе он обрек себя на него, еще когда с ребяческим задором отчаянья составлял свои проскрипционные списки: "Шершеневичи, Брюсовы, Эльснеры, Толстые, Маяковские, ожиревшие Бурлюки, с красивыми руками Лившиц и Сергей Маковский, художники Ларионов (я его только люблю), Шевченко, Гольц, Зданевич, Репин, Серов, Врубель, Пикассо, Дерен, Гурвиц и все пресмыкающиеся, я отказываюсь от всех".
Он отказывался от всех, ну а они, в свою очередь, отказались от него. Все вместе, всей компанией, всем кланом, вернее, кланами. Потому что кланы в искусстве для того и существуют, чтобы таких вот — отвергать. Существовали тогда, существуют сейчас. Ну нет на сегодняшний день в их составе Родченко с Удальцовой — так дело же не в яркости талантов, а в идее. Что мы тут все делаем общее и, конечно же, важное дело, а вот он — какое-то другое.
Кладбище, на котором был похоронен Василий Чекрыгин, оказалось затопленным при создании Тишковского водохранилища.