Бегство от ума

Как трактат Руссо «Об общественном договоре» освободил человека от субъектности

Хотя теорию общественного договора обосновали Томас Гоббс в «Левиафане» (1651) и Джон Локк в «Двух трактатах о правлении» (1689), и это не была утопия, пожалуй, для части человечества отцом идеи договора является именно Руссо. Правда, у Локка и у него общество договаривается о разном. «Начиная с Руссо те, кто рассматривали себя как реформаторов, разделились на две группы: тех, кто стал последователем Руссо, и тех, кто стал последователем Локка. Иногда они сотрудничали, и многие не видели несовместимости их взглядов. Но постепенно эта несовместимость стала совершенно очевидной. К настоящему времени Гитлер представляет результат руссоистских тенденций, а Рузвельт — локковских»,— пишет Бертран Рассел (это текст 1945 года).

Текст: Григорий Ревзин

Франсуа Герен. «Портрет Жан-Жака Руссо» (фрагмент), 1760-е

Франсуа Герен. «Портрет Жан-Жака Руссо» (фрагмент), 1760-е

Фото: Nicholas Bagshawe Fine Art, London

Франсуа Герен. «Портрет Жан-Жака Руссо» (фрагмент), 1760-е

Фото: Nicholas Bagshawe Fine Art, London

Этот текст — часть проекта «Оправдание утопии», в котором Григорий Ревзин рассказывает о том, какие утопические поселения придумывали люди на протяжении истории и что из этого получалось.

Руссо изобрел универсальную формулу отрицания цивилизации. Высшей ценностью он объявил природу и далее принялся обличать то, что есть у людей, но чего нет в природе, то есть примерно все. В природе нет собственности — долой собственность. В природе нет правителей — долой правителей. В природе нет роскоши — долой роскошь. В природе нет врачей — долой врачей. В природе нет промышленности и торговли — долой промышленность и торговлю. В природе нет театра — долой театр. Это не только удобно вследствие простоты приема, но позволяет сохранить стандартный темник церковных проповедей применительно к ситуации богооставленности. Говорится то, что все много раз слышали, но звучит оно свежо. Как теперь известно пользователю соцсетей, это лучший способ посеять трюизм и пожать лайки.

Это, однако, не касается утопии Руссо, то есть трактата «Об общественном договоре» (1762). Она не про природу.

«Могу ли я забыть, что в самой Греции возникло государство, столь же известное счастливым невежеством своих граждан, как и мудростью своих законов, республика, казалось, населенная скорее полубогами, чем людьми,— настолько превосходили они добродетелями все человечество! О, Спарта — вечное посрамление бесплодной учености!» («Способствовало ли возрождение наук и искусств очищению нравов?», 1750). Это несколько школьно. Спарта, боже мой! Платон восхваляет Спарту, Плутарх восхваляет Спарту, Цицерон восхваляет Спарту, Макиавелли восхваляет Спарту, и вот приходит великий реформатор с новым взглядом на все, до чего этот взгляд может дотянуться, и что же? Опять Спарта! И главное, начинается трактат «Об общественном договоре» так: «Предмет этой первой книги. Человек рождается свободным, но повсюду он в оковах. Иной считает себя повелителем других, а сам не перестает быть рабом в еще большей степени, чем они». А по результату рассуждения нас приводят в спартанскую казарму, где не свободен никто.

Новизна Руссо не в том, куда он приводит, а в том, кого ведет. Свобода является естественным правом каждого человека. Руссо предшествует длительная традиция понимания естественных прав, построенная на взаимодействии двух систем — античной и христианской. Для античной философии естественные права — те, что возникают из природы человека, причем под естественностью понимается «естество», сущность человека, к которой он восходит в результате своего развития (Аристотель). Соответственно, это свободное, разумное, общественное (политическое) существо с правами, обеспечивающими этот статус. Для христианской традиции естественные права — это те, которые соответствуют божественному праву, замыслу Бога о природе и человеке (Фома Аквинский). Но все это не показалось Руссо убедительным.

«Все определения этих ученых мужей <…> согласуются только в том, что невозможно понять естественный закон и, следовательно, повиноваться ему, не будучи весьма великим мастером рассуждать и глубоким метафизиком, а это непременно означает, что люди должны были использовать для установления общества такие познания, которые даются только с большим трудом и лишь очень немногим людям уже в самом этом обществе. <…> Все определения, которые находим мы в книгах, имеют помимо того недостатка, что они вовсе не единообразны, еще и тот, что они выводятся из множества знаний, которыми люди не обладают от природы, и из преимуществ, представление о которых можно получить только по выходе из естественного состояния. Начинают с того, что изыскивают правила, относительно которых, для общей пользы, людям было бы хорошо согласиться между собою, а затем собранию этих правил дают название "естественный закон", ссылаясь только на благо, которое, как они полагают, произойдет от повсеместного применения этих правил» («Рассуждение о происхождении и основаниях неравенства между людьми», 1754).

Руссо не имел никакого систематического образования и к учености относился с опасливым негодованием. Он боялся, что его разоблачат, и спешил разоблачить потенциальных разоблачителей превентивным образом. Он произвел решительную редукцию «естественности», сведя ее от сущности человека к человеку как биологическому существу: его естественный человек — это тот, который не вышел из природного состояния, то есть животное. Но при этом, так сказать, «истинное» животное, точка опоры любого антропологического рассуждения, поскольку все позитивные смыслы «естественного человека» как сочетания человеческой сущности и высшего замысла о Бытии это его животное в его философии сохраняло. Все в человеке, что образовалось по выходе из естественного состояния, уже не соответствует природе и является как бы противоестественным.

Не то чтобы Руссо хорошо представлял себе это животное — «это не легкое предприятие — выделить то, что врожденно и что искусственно в теперешней природе человека, и вполне познать состояние, которое более не существует, которое, быть может, никогда не существовало»,— но нет никаких сомнений, что предметом его поисков истины было нечто максимально первобытное. Он долго и внимательно исследует это существо, которое не умело говорить, не запоминало своих детей (для Руссо это было важно, поскольку собственных он сдавал в приют), не использовало никаких орудий, не имело собственности, представлений о чем-либо высшем, никакой нравственности и не осознавало своей смертности. Различия между стадными и нестадными животными были Руссо неизвестны, поэтому никаких представлений об обществе у его естественного человека тоже не было. Почему-то Руссо считал, что это был в основном самец (самок он упоминает один раз, говоря, что им было легче носить с собой своих детей, чем четвероногим, хотя они сильно проигрывают сумчатым) и что он жил в лесу в одиночестве, ел, пил и спал в свое удовольствие. Как, скажем, благородный олень. Аристотель и Фома Аквинский пришли бы в ужас от такой трактовки понятия «природа человека», но последующие мыслители отнеслись к редукции Руссо с пониманием.

Главное свойство природного человека в том, что он не думал, а если и думал, то зазря, поскольку никому не мог сообщить, что придумал. Он только чувствовал. Отсюда ясно, что чувство истиннее мысли. Чувствовал он две вещи — у него было чувство себялюбия и жалости к чужому страданию. Существование последней Руссо обосновывает риторически пышно, но невнятно, скорее он просто чувствует, что жалость была, чем доказывает это. Стоит заметить, что в «Исповеди», где он рассказывает о своем поведении, в чем-то созвучном этой лесной скотине без малейших представлений о нравственности, он говорит, что зато «у него было доброе сердце». Из себялюбия и доброго сердца и вытекают, по Руссо, все естественные права.

Вернемся теперь к утопии. «Руссо не верил в то, что люди могут или, возможно, даже должны вернуться к естественному состоянию,— пишет Фрэнк Тернер.— Уход от естественного состояния через исторические процессы был столь же абсолютным и безвозвратным, как грехопадение в саду Эдема в христианской традиции. Человеческое общество следует изменить, чтобы утрата естественного состояния не была бессмысленной. Человечество должно через политические процессы вернуться к столь же благодатному или даже лучшему состоянию, каким было естественное».

Это состояние заключается в полном подчинении, даже растворении отдельного человека в государстве. Речь идет не только о собственности, а о личности в целом. Общественный договор, по Руссо, предполагает, что она жертвуется общине. «Каждый из нас передает в общее достояние и ставит под высшее руководство общей воли свою личность и все свои силы, и в результате для нас всех вместе каждый член превращается в нераздельную часть целого». Это абсолютно деспотическое государство, в котором свобода каждого заключается в подчинении общей воле — поскольку каждый является частью государства, то он подчиняется сам себе, а стало быть, свободен. «Гегель, который многим обязан Руссо, принял его неправильное употребление слова "свобода" и определил его как право подчиняться полиции или что-то в этом роде»,— замечает по этому поводу Рассел, несколько сниженно толкуя гегелевскую формулу «свободы как познанной необходимости». «Чтобы общественное соглашение не стало пустою формальностью,— пишет Руссо,— оно молчаливо включает в себя такое обязательство, которое одно только может дать силу другим обязательствам: если кто-либо откажется подчиниться общей воле, то он будет к этому принужден всем Организмом, а это означает не что иное, как то, что его силою принудят быть свободным. Ибо таково условие, которое, подчиняя каждого гражданина отечеству, одновременно тем самым ограждает его от всякой личной зависимости: условие это составляет секрет и двигательную силу политической машины, и оно одно только делает законными обязательства в гражданском обществе».

Это государство лишено какой-либо внутренней структуры, в нем нет разделения властей, в нем нет никаких отдельных от государства объединений граждан, в нем нет никаких выборов, в нем любые магистраты в силу того, что они являются частью народного духа, автоматически выражают его и только его, поскольку никакого собственного интереса иметь не могут. Это рой лишенных субъектности особей. Я думаю, мы несколько недооцениваем роль руссоизма в становлении русского славянофильства — когда Иван Аксаков или Иван Киреевский едко критиковали Запад за формализм законов и институций, за разделенность законности, справедливости и правды, то они прямо следовали идеалам «Общественного договора». Когда Пьер Безухов в «Войне и мире» видит сон о глобусе, где души — это капли, сливающиеся в единое целое, и когда он приходит к мысли о «роевом начале», то имеется в виду тот же идеал, и недаром ему во сне показывает этот глобус учитель старичок-швейцарец (мне кажется, это просто Руссо).

Все это превосходно, пока ты стремишься в рой добровольно. Когда рой насильственно делает тебя свободным лететь туда, куда он решил или, даже точнее, решил его правитель, являющийся эманацией роевой души и в силу этого не имеющий своих интересов, мы получаем тоталитарное государство, и именно поэтому Рассел говорит о Гитлере как последователе Руссо. Руссо был раньше и фашизма, и большевизма, его государство составляет нерасчленимое единство вокруг государства же, в нем нет иной идеологии и иной религии, кроме единства. Но сам институт государства как нерасчленимого целого общенародного духа будущее взяло у него.

Я не нашел у Руссо удовлетворяющего меня ответа на вопрос «зачем?». Он вообще-то не тривиален. Платоническая традиция утопии имела вполне ясный ответ на этот вопрос. Государство, берущее за образец Спарту, имеет своей целью устройство жизни в соответствии с божественным промыслом, это способ служения высшему и достижения его в земной жизни. Но у Руссо-то никакого метафизического горизонта, в соответствии с которым надо устроить жизнь на земле. Он предлагает удивительный конструкт — начинает с того, что повсюду человек в оковах (оковах собственности, семьи, законов, воли правителей и т. д.), обещает его освободить, но освобождает не посредством уничтожения оков, а посредством уничтожения человека, у которого больше нет своих мыслей, желаний, судьбы, своей личности — только общий дух государства. Это единственный резон для введения «Общественного договора». Логически это, конечно, решение проблемы — раз нет человека, то и ковать некого,— но это лечение головной боли гильотиной.

На меня в юности очень повлияла философия Михаила Аркадьева, изложенная им в книге «Лингвистическая катастрофа» и, на мой вкус, недостаточно оцененная. Вкратце он исходит из того, что существование человеческого разума — это проблема для человека в силу того, что в природе разума ни у кого нет, а человек не хочет мыслить себя существом противоестественным. Он рассматривает разнообразные способы разрешения этой проблемы, и двумя принципиальными тут являются либо нахождение разума в природе (в этом случае она создана в соответствии с божественным замыслом), либо культурные практики потери разума (скажем, оргиастические, наркотические, экстатические практики). Я рассказываю об этом потому, что Руссо, как мне кажется, ведет именно эта логика.

Я думаю, в понимании «Общественного договора» Руссо то, что он продолжает идеи трактата «О происхождении неравенства», оценено недостаточно. Разумеется, именно оттуда растут коммунистические идеи Руссо — у естественного человека нет собственности и нет неравенства. Но это, на мой взгляд, поверхностный уровень, тем более что Руссо здесь, как обычно, новыми словами пересказывает христианские проповеди (апостолы были равными между собой и не имели собственности). Куда важнее то, что у этого человека нет Разума — он только чувствует, и чувствует, повторим, по мысли Руссо, как животное. И в этом своем первобытном состоянии человек совершенно счастлив — Тернер справедливо говорит о светской версии Эдема.

Если предположить, что Руссо ищет способа создания идеального государства для «естественного человека», точнее — для человека, утратившего свою естественность, но желающего ее обрести, тогда все становится на свои места. «Общественный договор» уничтожает не только собственность, неравенство, государственные институты и, вероятно, все остальное, что казалось Руссо недостаточно естественным,— он уничтожает рефлексию. Человек не имеет индивидуальных мыслей, а если имеет, они никому не нужны, и лучше их и не сообщать никому, свободно следуя принуждению всеобщего. Если он еще что-то думает, то это атавизм, и со временем эта способность отомрет. Мне кажется, это raison d’etre тоталитарных государств не в том смысле, чтобы объяснять, чем они ужасны, а в том, чем они прекрасны: они освобождают человека от его разумности. Но это выходит за пределы утопии, если же говорить именно о них, то Руссо открывает принципиально новое измерение утопии — утопии возвращения в дорефлексивное состояние. Она может быть политической, как у славянофилов, может быть художественной, как у Вагнера, важно, куда она ведет. К освобождению Homo sapiens от статуса sapiens как явления противоестественного.

И вот что еще важно. Утопия Платона не предполагает возможность появления антиутопии. Руссо открывает эту возможность. Его утопия оказывается таким кошмаром, что антиутопию трудно не написать.


Подписывайтесь на канал Weekend в Telegram

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...