Человек абсолютного слова
Умер Лев Рубинштейн
Сегодня утром из московской больницы имени Склифосовского пришла горестная новость: после пяти дней, в течение которых врачи бились за его жизнь, на 77-м году жизни умер поэт и писатель Лев Рубинштейн. Причиной его смерти стало отвратительное и банальное ДТП: его сбил на пешеходном переходе многократно штрафовавшийся водитель. Погиб сложный и значительный поэт, которому, видимо, впервые удалось на русском языке убедительно показать, как современная концептуальная поэзия изоморфна поэтическому классицизму,— этого достижения и одного хватило бы для высокой посмертной славы. Но дело не в этом: целый мир осиротел, потеряв одного из самых светлых своих людей.
Лев Рубинштейн
Фото: Кристина Кормилицына, Коммерсантъ
Все слова на смерть Льва Рубинштейна не те. Хотя бы просто потому, что сам Рубинштейн был человеком абсолютного слуха на слова. Слова — любые, услышанные, подслушанные, записанные, запомненные, использованные в собственных произведениях, пересказанные как анекдот, отложенные в памяти про запас,— были его способом мышления, да и жизни как таковой. Что бы он с ними ни делал (писал стихи на карточках, писал стихи в строчку, собирал слова в колонки и эссе, произносил, пел, язвил, плакал), слово в его руках было даром свыше. Что-то в этом было от фокусника и жонглера, а что-то — от врача, способного залечить любую душевную рану. Он и врачевал нас до самого последнего дня жизни своего сознания. Утром в день ДТП читающие его в соцсетях увидели ежедневную сводку от Рубинштейна: «Сегодня 8 января. В моей книжке "Целый год" эта дата отмечена так…». Даже если на бегу вы не успевали прочесть дальнейшее сразу, ощущение, что он поздоровался и улыбнулся, делало день хоть чуть, но светлее. Да и что сказать, само его присутствие в одном с нами времени делало это время хоть чуть, но выносимее. Теперь мы осиротели.
Вот это «мы» за последнюю неделю оказалось невероятно широким. Заумный вроде бы поэт-концептуалист, эссеист и колумнист не самого нынче распространенного на родине острокритического образа мышления, человек андерграунда 1970-х и интеллектуально-клубной тусовки 1990–2010-х, оказался точкой, в мыслях о которой слились голоса не только разноязыкие, но иногда и довольно идеологически далекие.
И это притом, что сам Лев Семенович был в определениях и формулировках абсолютно прям и точен, в важных делах «зависимости от контекста» себе и другим не позволял.
Он родился в Москве в 1947 году. Поздний послевоенный ребенок, папа вернулся с войны, мама с братом — из эвакуации, младший и залюбленный, в силу возраста лучше помнивший воздух после смерти Сталина, чем удушье антисемитизма, ей предшествовавшее. Коммуналка в Подмосковье, керосинки, соседки — «женщины без возраста», дворовые устои, чтение стихов на табуретке перед гостями, застольное пение, ведро винегрета… Все это Рубинштейн потом блистательно опишет, а те «родительские» песни станут его концертом — как минимум раз в год, на 9 Мая. Однако еще задолго до формальных «воспоминаний» звуки детства, школы, законченного родителям на радость пединститута, официальной службы библиотекарем, неофициальной Москвы, метро, электрички, долгих очередей, рюмочных, мастерских друзей-художников и еще бог ведает какого сора преобразовывались в стихи.
Жанр стихов на библиотечных карточках был придуман Рубинштейном, по его словам, чтобы «преодолеть инерцию и тяготение плоского листа».
Но этот жанр, конечно, менял гораздо большее: чтение «картотеки» вслух задавало особый ритм, чтение ее глазами разрушало пафосную антисоветскую ауру самиздата и переводило формат процесса из идеологического в эстетический, по определению Михаила Безродного, в этом можно увидеть и отвержение книги «ради своего первообраза — стопки табличек». К кругу «московских концептуалистов» Рубинштейн присоединился в 1970-х. По возрасту (он на 14 лет моложе главного гуру концептуалистов Ильи Кабакова и на семь лет — ближайшего друга и соратника Дмитрия Александровича Пригова) и по стажу стихосложения он был младшим. А вот по четкости и сформулированности художественной и общественной позиции мог дать фору иным старшим. Не только не «соучастие», но даже не «участие» в любых формах официальной культуры; игнорирование советской власти как таковой, свобода от нее (суть этих отношений выражалась лишь в вопросе, «посадят или не посадят»); художественные практики никак не подгонялись под возможность быть напечатанным, скорее даже наоборот — картотеки Рубинштейна не могли быть напечатаны не только из-за смысла, но просто по причине невозможности такого нецелевого использования листа бумаги в советских журналах. Зато с какой скоростью и с каким кайфом начали печатать и переводить Рубинштейна в 1990-х!
Кому-то тут мстилась прямая связь с русским футуризмом, кому-то — антисоветчина, но правы были те, кто находил в этих текстах прежде всего поэзию, составленную из обычных, затертых, бессмысленных даже слов.
Одни только названия чего стоят: «Мама мыла раму» (1987), «Всюду жизнь» (1986), «Все дальше и дальше» (1984), «На этот раз…» (1987), «Вопросы литературы» (1996) и т. д.
Еще одна книга — «Регулярное письмо» (1996) — своим названием вполне может описать отношения Рубинштейна со временем, окружающим хаосом и самим собой. Писать он не переставал никогда, если не стихи, то эссе и колонки («Коммерсантъ», «Итоги», «Еженедельный журнал», «Стенгазета» и др.). А если не писал (пел, пил с друзьями, ходил по делам или на выставки / спектакли, гулял), то собирал слова. Даже «низкие» человеческие страсти у него были связаны со словами: мы познакомились тогда, когда на меня в редакцию пришел донос в кондовом советском стиле. Рубинштейн прочел и воскликнул: «Как же я хочу, чтобы на меня такое написали! Завидую». За прошедшие с того дня 30 лет мир перевернулся, доносы стали обыкновенным делом, многие онемели, вот только Лев Семенович не молчал ни дня — пока его слово было кому-то нужно, он говорил.
А слова его были очень нужны: он говорил о свободе и любознательном дружелюбии к чужим, о том, что надо торопиться «делать добрые дела», что в жизни человека «все зависит, какова его душа», да и вообще, что жить надо, несмотря на... Иногда срывался:
«Живем в такое время, что ни встать,
Ни лечь, ни сесть, ни выкрикнуть проклятье.
Проснешься ночью, а твоя кровать
Идет ко дну, и ты вместе с кроватью».
Но утром, перевернув страницу календаря, всплывал.
И было у него еще одно невероятное свойство: его, уже 60–70-летнего «классика», обожали молодые.
Я много раз видела, как в процессе чтения с ним вместе «Программы совместных переживаний» (36 карточек передаются по кругу) совершенно далекие иногда от современной литературы студенты получают «солнечный удар», какой-то ключ к тому, что такое современное искусство в целом. И не cтолько сакраментальная карточка номер 9 («Внимание! Автор среди нас!») уважать себя заставляла, сколько открытость художественного приема, да и самого этого «классика».
Мало кто из великих смог пронести через долгую жизнь такую предельно поэтическую легкость восприятия всего нового. Прежде всего, конечно, слов — ценности для Рубинштейна наивысшей. Спи спокойно, дорогой Лев Семенович! Мы поплачем, конечно, но смеяться над твоими словами не перестанем. Как ты научил нас, подслушав разговоры в поезде, — «еврей сосну любит»: было бы здорово приходить к тебе иногда в какой-нибудь прозрачный хвойный лес.