Город-текст, пытающийся вырваться из своего контекста
Екатеринбург: архитектура советского корпоративного проекта, оставшаяся после краха советского проекта
Екатеринбург — великий город, тут много разного: Ельцин-центр, новые, вполне китайского вида небоскребы, Храм на Крови на месте Ипатьевского дома, где был расстрелян Николай II с семьей, музей невьянской иконы Евгения Ройзмана (внесен Минюстом в реестр иноагентов), сквер на Октябрьской площади, где горожане в 2019 году не дали построить храм святой Екатерины,— тут есть о чем поговорить. Искать что-то главное — не совсем адекватное занятие. И тем не менее ни о чем из названного я говорить не буду, а самым главным считаю другое.
Площадь Первой Пятилетки. Екатеринбург, 2019
Фото: Донат Сорокин / ТАСС
Этот текст — часть проекта «Портреты русской цивилизации», в котором Григорий Ревзин рассказывает, как возникли главные города России, как они развивались, как выглядят сейчас и почему так вышло.
Везде, но в России особенно, очень мало городов, которые смогли сформировать культуру, сильно выходящую за границы собственно города, что-то вроде придуманного когда-то Юрием Лотманом «петербургского текста» (например, хотя многие не согласны, но я считаю, что никакого «московского текста» в русской культуре нет, есть множество талантов, разрозненно проживавших в Москве). Так вот, уникальность Екатеринбурга в том, что свердловский рок, поэзия Бориса Рыжего, фильмы Алексея Балабанова составляют, на мой взгляд, связанный нарратив, кластер мотивов, который можно назвать «екатеринбургским текстом». И поскольку это исключительное явление, чтобы понять город, нужно смотреть из него.
Я исхожу из простой (и не уверен, что адекватной) интуиции. Для меня ключом к «екатеринбургскому тексту» является «Вестсайдская история» Лорентса и Бернстайна — напомню, это «Ромео и Джульетта», только вместо Монтекки и Капулетти там фигурируют две банды гангстеров. «Екатеринбургский текст» — это текст мировой лирической традиции, от Овидия до Блока, оказавшийся в контексте советского индустриального города. Тут важна, так сказать, нераздельность и неслиянность голосов этих традиций, и это составляет мотивную структуру текста. Традиция поставляет сюжеты — дружба, любовь, прощание, война, одиночество, смерть,— а индустриальный пласт дает грубую, громкую искренность их едва ли не площадного проживания. Мой вопрос к городу примерно следующий — можно ли его описать как машинку для порождения такой смысловой структуры.
Екатеринбург, разумеется, город со сравнительно долгой историей, но в смысле материального выражения ее немного. Физически это город прежде всего советский, причем раннесоветский — и даже образцово раннесоветский. Советская власть начиная со второй половины 1920-х решила сделать Свердловск (так он назывался с 1924 по 1991 год) идеальным городом социализма. Разумеется, это касалось в первую очередь промышленности и даже в первую очередь Уралмаша — главного промышленного гиганта первой пятилетки и нового города на 100 тыс. жителей, который начали проектировать в 1928 году и в 1933-м запустили. Но не только его. В отличие от последующих шагов советской индустриальной коллективизации, когда создавался завод, а рабочие при нем десятилетиями жили в землянках и бараках, здесь одновременно с заводами строились жилые дома и рабочие клубы. Вместе это то, что в теории советского градостроительства получило имя «соцгорода». Строительство этих соцгородов было в известной мере громкой пропагандистской акцией — на проекты проводились всесоюзные конкурсы, стройка широко освещалась в прессе, для воспевания успехов командировались писатели, поэты и кинорежиссеры. «Рассказ литейщика Ивана Козырева о вселении в новую квартиру» Владимира Маяковского — характерный образец этой продукции: «Я пролетарий. / Объясняться лишне. // Жил, / как мать произвела, родив. // И вот мне / квартиру / дает жилищный, // мой / рабочий /кооператив».
Все это дало феномен свердловского конструктивизма, надо сказать, замечательный. Десятки конструктивистских зданий встречаются во многих сибирских городах, но это утилитарная продукция без признаков значимого архитектурного вмешательства — как в Новосибирске. Здесь, напротив, расцвет довольно-таки раскованного формотворчества, воплощенные в реальность эксперименты ВХУТЕМАСа. Символом свердловского конструктивизма является Белая башня Уралмаша Моисея Рейшера — это вообще-то водокачка, но сделал он ее как абстрактную скульптуру, напоминающую стенд для запуска космических ракет, которые появились позднее. И сам Уралмаш — город, спроектированный Петром Оранским с невероятно эффектным и очень простым планом «гипподамовой» прямоугольной планировки, углом врезающейся в площадь Первой Пятилетки со зданием заводоуправления Уралмаша,— это, несомненно, один из самых эффектных памятников конструктивистского градостроительства, которых в принципе раз два и обчелся. Оранский — он вообще-то из Петербурга, но, развернув питерские прямоугольники кварталов под 45 градусов, он добился какой-то плакатной выразительности городского плана — это что-то вроде «Клином красным бей белых» Эля Лисицкого, только не плакат, а целый город. И внутри него есть несколько выдающихся авангардных произведений — Дом культуры того же Моисея Рейшера, гостиница «Мадрид» Белы Шефлера, выпускника Баухауса, еврея, который бежал в СССР от фашистов и был расстрелян в 1942 году как фашистский шпион. Он, правда, в соответствии с новыми веяниями сильно декорировал гостиницу в середине 1930-х, но в итоге получился один из лучших памятников постконструктивизма. Не только заводоуправление Уралмаша, но многие другие конторские здания Свердловска — здание газеты «Уральский рабочий» (Дом печати) А. Сигова, Главпочтамт К. Соломонова и В. Соколова, «Союхзлеб» Г. Валенкова — это интересные эксперименты на тему поиска образа современного офисного здания, и стоит заметить: они очень разные, в них видны направления развития целых национальных школ модернизма, которое произойдет после войны («Уральский рабочий» — очень французское здание, «Союзхлеб» — немецкое, Главпочтамт — американское). И это внутри одного города, в одно время! Больше того, здесь вдруг появляются совершенно неожиданные в этом советском индустриальном контексте образы, которые я бы за неимением лучшего назвал роскошными авангардными виллами. Таков Клуб строителей (Свердловская киностудия) будущего сталинского академика вхутемасовца Якова Корнфельда, спорткомплекс общества «Динамо» Вениамина Соколова и изумительный детсад Городка юстиции («дом-улитка») Сергея Захарова.
Не все они входят в учебники истории советской архитектуры, но скорее потому, что эти учебники излишне москвоцентричны,— на деле они достойны того, чтобы занять там первые места, поскольку превосходят московскую продукцию. Однако, помимо того, чтобы вслед за Маяковским воспевать достоинства свердловского конструктивизма, можно обратить внимание на специфику стоящего за ним социального процесса. Все это — здания корпораций, и стоит заметить, что до 90% строившихся в довоенный период Екатеринбурга зданий — это ведомственное строительство. Есть понятное представление об СССР, где люди в едином порыве строят индустриальную цивилизацию, потом побеждают в великой войне, потом эту цивилизацию восстанавливают и куют ядерный щит родины — все как один под руководством партии и правительства, а некоторых отщепенцев можно не принимать во внимание. И оно в чем-то адекватно ситуации, но при этом на раннем этапе этой истории все выглядело не совсем так. Тут еще сильна была идея производственных общин, которые живут рабочим коллективом вокруг своего завода, это ранний этап советской утопии, еще держащий в себе пафос утопий Фурье и Оуэна. И вот эта организация города, как соединения кварталов машиностроителей, литейщиков, химиков, хлебопеков и т. д., очень читается в раннем Свердловске. Если угодно, это советский индустриальный проект как корпоративное государство, потом он видоизменился, но начинался с этого.
Как это выглядит изнутри, вероятно, лучше всего показывают два главных памятника свердловского конструктивизма, которые я не упоминал. Во-первых, дом Уралоблсовнархоза Моисея Гинзбурга, который является вариацией его знаменитого дома-коммуны в Москве около американского посольства. Тот же острый эксперимент в типологии квартир, уникальная комбинаторика объемов и то же обобществление быта, когда дом у тебя спальня и санузел, а еда и отдых только коллективные. Этот дом, вероятно, и вышел бы на первое место, однако его полностью перебивает гораздо более масштабный замысел — «городок чекистов» (Иван Антонов и Вениамин Соколов), который на самом деле не городок, а квартал чекистов в центре города. Тут есть впечатляющие архитектурные решения — например, центральный десятиэтажный жилой корпус, предсказывающий будущую композицию гостиницы «Космос» в Москве, или здание клуба имени Дзержинского (теперь музей археологии Урала, а изначально чекистская столовая) с эффектной внутренней лестницей с обратной спиралью, но все же главное, видимо, не в архитектуре. Чекисты — это, так сказать, образцовая советская корпорация. Все коллективно: вместе едят, вместе стирают, вместе читают, вместе танцуют — в квартирах (жилых ячейках) только спят, и их целый городок. Считается, что внизу под кварталом — огромный тир, стреляют тоже вместе. Это овеществленный роман «Мы» Замятина. Есть только коллективная идентичность. Про каждого отдельно, как писал Юрий Домбровский, «мне нечего сказать — он был чекистом». Кстати, именно этот городок чекистов в 1937–1938 годах после самоубийства С. Орджоникидзе осуществил зачистку его любимого детища, Уралмаша,— между корпорациями случались, скажем так, конфликты.
Разумеется, Свердловск не делится на районы корпораций без остатка, а в послевоенное время никто им так самовыражаться не позволял. И тем не менее этос корпоративного города, как мне кажется, в определенной мере сохранялся до конца советского времени. Все заводы, переведенные в Свердловск во время войны, получали отдельные территории и строили вокруг себя районы, они и определяли структуру города. Здесь нет традиционных слобод, старого города и новых районов, здесь топография определяется по производствам. Здесь даже крупнейшая преступная группировка называлась «уралмашевские».
Это город, где екатерининский принцип гипподамовой планировки никогда не нарушался — ровная решетка прямоугольных кварталов идет до самых до окраин и практически нигде не ломается. Современная урбанистика очень ценит квартальную застройку, да и сам я всегда и везде был ее энтузиастом. Но здесь вдруг начинаешь понимать пафос Ле Корбюзье, которому эта прямоугольная сетка напоминала тюремную решетку, или Гоголя, которому хотелось взлететь куда-то в небеса из казарм и с плацев николаевского Петербурга, и даже хочется какого-нибудь микрорайона, чтобы были парк и небо, деревья и трава, чтобы как-то вырваться из этого индустриального порядка. Даже не просто понимать, тут тебя скорее настигает ощущение, что вырваться, пожалуй, не получится — разве что в бывший заводской пруд. Это очень упорядоченный и в каком-то смысле даже компактный город, а порядок примерно такой.
<…>
Через пять или шесть остановок
въедем в восьмидесятые годы:
слева — фабрики, справа — заводы,
не тушуйся, закуривай, что ты.
<…>
Это наша с тобой остановка:
там — плакаты, а там — транспаранты,
небо синее, красные банты,
чьи-то похороны, музыканты.
(Борис Рыжий «Если в прошлое, лучше трамваем», 2000)
Возвращаясь к екатеринбургскому тексту, я думаю, что сам по себе корпоративный город его не порождает. Но его порождает крах корпоративного города. К 1980-м годам, когда советский проект стал сходить на нет, вдруг обнаружилось, что эта структура жизни, скажем так, несет в себе гораздо меньше смысла, чем казалось раньше. В сравнительно традиционном городе жизнь все же не сводится к заводу, но в городе, устроенном вокруг тридцати больших заводов и фабрик, это приводит к ощущению тотального отчуждения — когда бессмысленно все вокруг. Все твое, все, что составляло основу твоей самоидентификации, становится чужим, и ты не можешь выйти за круг чужого, потому что рядом то же самое, и понимаешь, что чужое — оно и есть суть твоего.
Отчуждение от своего пространства — это процесс, который пережила вся советская индустриальная цивилизация. Но в Екатеринбурге есть отличие. Тут была еще одна важная для города корпорация — интеллигенция. В советском проекте индустриализации изначально предполагалось создание в Екатеринбурге не только промышленности, но и мощной инженерной и естественно-научной школы — постановление о создании Уральского университета СНК принял аж в 1920 году, еще в период военного коммунизма. Этот университет переживал разные времена, то сокращался, то сливался, то переносился, но так или иначе на сегодняшний день в городе 29 вузов и множество институтов Академии наук. Это целый район города, Втузгородок, размером практически с Уралмаш. Мне кажется, наличие этого социума сыграло ключевую роль в рождении екатеринбургского текста. Кого ни возьмешь из его акторов, все из семей профессоров, инженеров и ученых этого городка. В городе жили не только те, кто растворялся в потерявшем смысл проекте, но и те, кто смог это осознать и высказать.
В общем-то, конечно, единственная разумная стратегия в отношении такого пространства — вырваться из него. В Екатеринбурге, на мой взгляд, есть два архитектурных шедевра (я боюсь, с этим утверждением не согласится ни один человек, профессионально связанный с архитектурой) — дом Севастьянова и здание горадминистрации, и оба не имеют к нему отношения. Оба эти здания в известной мере вообще не принадлежат архитектурной традиции, скорее они являются произведениями театральной декорации. Оба — результат радикальной драпировки существовавших зданий в нечто не столько противоположное, сколько фантастическое.
Дом Севастьянова (Ленина, 35) — это изначально дом горного инженера Полкова 1830-х гг., вполне достойное произведение провинциального ампира со всеми достоинствами и недостатками этой художественной продукции (главным образом — основательная николаевская заурядность). Николай Севастьянов, крупный уральский чиновник, определявший развитие горной промышленности на Урале, и капиталист, исполнявший им же инициированные госпроекты, купил этот дом в 1860 году. Проект реконструкции в 1866 году создал губернский секретарь Александр Падучев. Мы очень мало знаем об этом человеке, другие его работы неизвестны. Он создал фантастическое произведение неоготики, настолько яркое и талантливое, что не только его современники, Михаил Быковский или Андрей Штакеншнейдер, но даже Василий Баженов, создавший этот стиль в России, должны бы ему позавидовать. В центре города-завода, в русских реалиях города-казармы или города-тюрьмы, появилось некое мавританское видение, как будто здесь происходит иммерсивная постановка «Баядерки».
Здание горадминистрации — результат перестройки четырехэтажного конструктивистского здания горсовета, построенного в 1929–1930 годах на основании двухэтажного Гостиного двора. Этот горсовет, простоявший всего 15 лет, создавал, насколько я понимаю, образ Свердловска как города-завода: большая фабричная контора без композиционных изысков, производившая, видимо, большое впечатление масштабом своей невыразительности, весь город — завод, и деваться некуда. Проект создали Георгий Голубев и все тот же Моисей Рейшер. В 1944 году провели конкурс на реконструкцию здания в стиле сталинской неоклассики, победил Георгий Голубев, а проект Рейшера проиграл. В 1949 году Голубев умер, проект передали Рейшеру, который достроил здание в 1954-м.
Разумеется, это сталинская неоклассика, но какая-то невероятная. Моисей Вениаминович — едва ли не самый изобретательный архитектор свердловского конструктивизма. Он чудом избежал репрессий (перешел в городскую администрацию за два месяца до начала погрома Уралмаша 1937 года) и, разумеется, полностью перековался в плане творческих пристрастий, но сохранил отношение к архитектуре как изобретению — его ордерная декорация ни на что не похожа. В принципе, можно сказать, что он берет приемы декора сталинских высоток (прежде всего башню со шпилем, которой не было в проекте Голубева и которой подчинена вся ордерная композиция), но там они растянуты на небоскребы, а тут сконцентрированы в здании в 20 раз меньше. В результате получается сверхнасыщенная декорация, которую он при этом ухитряется виртуозно гармонизировать (три порядка ордера плюс изначальный модуль конструктивистского фасада —симфоническая сложность). В макабрической атмосфере последних лет Сталина у нас была кампания по борьбе с космополитизмом в архитектуре, когда скандально выяснилось, что классика, в общем-то, нерусское явление, античность была в Греции и Риме, а Ренессанс — в Италии. Что с этим делать, никто не знал, но на всякий случай многие архитекторы решили ориентироваться на петербургский ампир. Композиция Рейшера — это альтернатива, она выглядит так, как будто традиция нарышкинского барокко не прервалась в петровское время, но продолжала развиваться все время империи и доросла до некой академии нарышкинского барокко, где его мотивы поколениями разрабатывали ученые эрудиты и виртуозы. Это какая-то альтернативная история, которая нигде не состоялась, но вот здесь прорвалась.
Это город, где если отрываются от контекста, то как-то уж вовсе безоглядно. Мне кажется, тут можно увидеть некую параллель между городской тканью и городским текстом.
Подписывайтесь на канал Weekend в Telegram