Прошлым летом в загробном мире

«Пиковая дама» в Пермском театре оперы и балета

Первой премьерой нового сезона Пермской оперы стала «Пиковая дама» Чайковского в постановке режиссера Владиславса Наставшевса и дирижера Владимира Ткаченко. Спектакль приурочен к 225-летию Пушкина, но вызывает к жизни еще и дух Моцарта. Что из этого получается, рассказывает Юлия Бедерова.

Действие новой «Пиковой», несмотря на узнаваемый в костюмах дух 1920-х, происходит везде и нигде

Действие новой «Пиковой», несмотря на узнаваемый в костюмах дух 1920-х, происходит везде и нигде

Фото: Никита Чунтомов / Пермский театр оперы и балета

Действие новой «Пиковой», несмотря на узнаваемый в костюмах дух 1920-х, происходит везде и нигде

Фото: Никита Чунтомов / Пермский театр оперы и балета

Построенный на полутонах, разыгрываемый в полутени, на границах света и тени спектакль как будто из жизни полусвета с участием теней, новая «Пиковая дама» — третья постановка Наставшевса на пермской сцене. Это, кроме того, его вторая (после «Евгения Онегина») пушкинская опера Чайковского и новый опыт, напоминающий публике о том, что исторически почти любая опера — еще немножечко балет. По крайней мере, тонко и ясно выстроенная пластическая, жестовая партитура сообщает происходящему дополнительное временное измерение и подчеркнутую, радикальную музыкальность. Жесты, позы, поворот головы, огонек в руке, движения и замирания героев в сценическом пространстве, застывшие тени на занавесе запускают ассоциативную механику восприятия одновременно по нескольким маршрутам. Герои «Пиковой» участвуют в живых (или мертвых?) картинах или передразнивают скульптурные композиции Летнего сада (Аполлон Бельведерский из сада, как полагается статуе, почти не покидает сцену). Или в характерном, чуть заметно мигающем, как на экране, свете (художник Константин Бинкин) они разыгрывают нуарное немое кино. Или просто телесно продолжают музыкальную фразировку Чайковского, тутти и соло, лейтмотивы и подголоски, струнные, духовые, медные линии, переплетаясь с ними и откликаясь.

Действие новой «Пиковой», несмотря на узнаваемый в костюмах дух 1920-х, происходит везде и нигде, ни в прошлом, ни в будущем, в некоей вечности, там, где заканчиваются и вечно продолжаются людские судьбы и судьбы хрестоматийных культурных памятников — от мраморных до литературных и музыкальных.

На сцене за открывающимся белым кисейным занавесом — даже не мягкие, тряпочные декорации, а так: каменные изваяния, постаменты и пара занавесов во всю высоту замечательно красивых оттенков, отливающих то в приглушенную изумрудную зелень, то в синеву, то в совсем уж потусторонний холодный бордовый цвет (сценография Наставшевса и Валерии Барсуковой).

Геометрия каменных и тряпичных фактур неоднозначна: мы то ли в концерте, то ли в музее, то ли в ритуальной конторе. Какое из предположений окажется верным, сложно предугадать. Да и простого ответа, кажется, может не быть. Так или иначе, публика приглашается вместе с Германом за время спектакля найти ответ на вопрос «где я» — к радости или печали.

Уютно балансируя между смешным и серьезным, драматургия «Пиковой» устроена так, что первое время Герман с его по сюжету и музыке прописным латентным безумием, вскрывающимся в финале Пушкина и Чайковского, здесь, в изысканном сумраке полусмешных, полупечальных ретромизансцен, кажется самым нормальным. Потом кажется самым живым. Но трагедия, жонглирующая инструментами гиньоля, все же берет свое, и финал не хрестоматийно, но пронзительно катастрофичен.

Dramma giocoso — еще один архивный жанр, который весьма неожиданно, но удивительно к месту оживает в новой постановке. Тем более что моцартовскими ассоциациями переполнена партитура Чайковского.

Не «Дон Жуан», но тоже игривая драма со статуей, с шутками-прибаутками, ревностью, страстью, обманами, заговорами, детективным напряжением, толикой мистики и страшным концом — такой предстает новая «Пиковая», где Наставшевс снова успешно экспериментирует с методом «театра состояний»: жесткий каркас пластического рисунка не только не противоречит подвижности, зыбкости актерской психической партитуры, но и как будто усиливает ее.

Чутким и по-своему неожиданным вниманием к ключевым словам либретто («Какой он страшный!» — поют герои при виде Германа, но страх разгуливает по всему тексту оперы) проникнута не только режиссерская, но и музыкальная работа. Вокально-оркестровый сюжет в духе певучего макабра начинается, пожалуй, немного форсированным звуком. Но чем дальше, тем страшнее становится от пружинящих, постепенно сжимающих, сдавливающих действие темпов, от удивительно ясных и словно меняющих звуковое пространство мерцающих хитростей баланса. В центре спектакля в картине «В спальне Графини» в музыке, как и на сцене, разверзается совсем уж невозможно призрачная картина, которая, кажется, прямо говорит: мы слышим Чайковского как современного композитора, и Петра Ильича, истомленного долгим проживанием в вечности, это как будто не пугает.

Насыщенному и прозрачному, холодноватому звучанию оркестра почти всегда точеной артикуляцией и фразировкой в стылых мизансценах отвечают хор и солисты. Отдельное очарование спектакля в том, что каждый из исполнителей здесь может быть самим собой, не превращаясь в собственный портрет. Наталья Ляскова (Графиня) с видимым удовольствием гипнотизирует игрой и вокалом, Зарина Абаева (Лиза) приковывает взгляд и слух вокальной и эмоциональной силой, Екатерина Проценко (Маша и некто — возможно, дух) плетет артистические кружева, Энхбат Тувшинжаргал (Томский) вольготно концертирует, Евгений Бовыкин (Елецкий) пользуется редким моментом, чтобы уложить на лопатки Германа, Борис Рудак в сложнейшей партии самого Германа делает невозможное. Пока на сцене с их деятельным участием разворачивается на удивление своевременный спектакль о смерти, при этом один из самых живых, какие сегодня только можно увидеть на российских сценах.

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...