Вчера в Русском музее открылась выставка, посвященная 150-летию со дня рождения Михаила Врубеля (1856-1910), художника, с творчества которого, по мнению организаторов, в русском искусстве — не только хронологически, но и эстетически — начался ХХ век. Комментирует МИХАИЛ ТРОФИМЕНКОВ.
Нервозную торопливость в сочетании с погоней за неуловимым абсолютом. Отрывистость, незавершенность. Трагическую, почти смертоносную неудовлетворенность самим собой: таких страдающих глаз, как на поздних автопортретах "отца русского модерна", в отечественном искусстве не найти, да и в мировом поискать надо. Подавляющее большинство экспонатов — графика. Большие живописные работы можно по пальцам пересчитать. И символично то, что, открываясь незавершенным "Гамлетом и Офелией" (1884), завершается выставка незавершенным "Видением пророка Иезекииля" (1906).
Пожалуй, Михаил Врубель — единственный русский художник, к которому вполне применим термин, заимствованный из литературоведения: "poete maudit" — "проклятый поэт". Подразумевается не только трагическая судьба, хотя она — непременная часть легенды о "проклятом". С этим у художника "все в порядке": насмешки современников, безумие, слепота, предсмертное, уже не нужное признание. Но главное то, что "проклятый поэт", словно подчиняясь некой сверхличной воле, опережает эстетику своего времени, пишет сюрреалистические стихи, например, задолго до сюрреалистов. Даже не столько пишет, сколько бормочет, проговаривает, пророчит.
Так и Михаил Врубель. О его современниках можно сказать, например, что они разрабатывали русский вариант модерна, сознательно отвергали одну эстетику и утверждали другую, адаптировали открытия, сделанные в Париже или Вене. Он же ничего не разрабатывал, не отвергал, не адаптировал. Он со своей эстетикой мог бы появиться задолго до рождения модерна: тогда бы его открыли посмертно и объявили предтечей. Просто его взгляд на мир, сугубо индивидуальный, безусловно больной, совпал с оптикой эпохи. Но безусловно и то, что, в отличие от других, "сознательных", художников, Михаил Врубель испытывал мучения от того, каким он видит мир, и эти муки придают его работам почти невыносимый драматизм.
Михаил Врубель — визионер, который на грани и за гранью безумия фиксирует метаморфозы, происходящие с телами и предметами. "Богатырь" (1898), например, вполне соответствует моде на все древнерусское. Но он бесконечно далек от богатырей Ивана Билибина или Виктора Васнецова: чудовищный "пузырь земли", болотное отродье, раздувающееся как шар на такой же вспученной лошади. В портретах жены, Надежды Забеллы, можно отмечать родовые черты модерна: прихотливость гибких линий. Но и она существует совсем в другой вселенной, чем, скажем, Ида Рубинштейн на картине Валентина Серова. Это уже не прихотливость, а змеиная, неприятная пластика: голова, кажется, вот-вот оторвется от истончившейся шеи. А лицо, поразительно напоминающее лицо Демона, можно найти и в самых ранних работах, хотя бы в "Венеции" (1893): словно оно преследовало художника, да и настигло в конце концов.
Апогея эта мучительность взгляда достигает в графике последних лет, созданной уже в психиатрических лечебницах. Зрение, обостренное бессонницей (так называется один из циклов рисунков), фокусируется с фотографической четкостью на руке, сжимающей скомканный платок, брошенном на стул пледе, граненом стакане. Эта попытка удержать реальность напоминает историю об академике Иване Павлове, якобы диктовавшем студентам свои предсмертные ощущения. Потом — взрыв: реальность разлетается осколками. Михаил Врубель бесконечно рисует раковины: взгляд тонет в их изгибах, его засасывает в черный колодец. Это уже абстрактное искусство, так же как и "Видение пророка Иезекииля" — уже почти Павел Филонов, главный "проклятый художник" советской эпохи, ретроспектива которого недавно завершилась в тех самых залах, где теперь развернута выставка Михаила Врубеля.