На необитаемом острове, в тесных коридорах
Григорий Дашевский о "Таком способе понимать" Самуила Лурье
Эссе у русских писателей — от Ходасевича и Алданова до Ронена и Гиршовича — хорошо получаются в эмиграции. Начнет человек писать статью, то есть текст, к кому-то обращенный, оторвется от бумаги (от клавиатуры), посмотрит вокруг — а адресата никакого нет. И продолжает говорить уже сам с собой, а такой разговор и называется эссе.
Вот как начинается очерк Самуила Лурье о "Манон Леско": "Хотел всего лишь растолковать наконец самому себе странную притягательность этой старинной книжки: брать ли ее на необитаемый остров? Любить ее нелегко; жить, как будто ее не было,— не получается; перечитывать с каждым разом все грустней; все темней в ее пространстве, и глуше звучат голоса; от ярких цветных фигурок тянутся угрожающие тени; мрачные значения проступают в легкомысленно-высокопарных речах". "Необитаемый остров" из детского вопроса точно описывает ситуацию эссеиста.
Самуил Лурье — автор романа "Литератор Писарев" (1987), сборников эссе "Толкование судьбы" (1992), "Разговоры в пользу мертвых" (1997), "Успехи ясновидения" (2002), "Муравейник" (2002). Только что в издательстве "Независимая фирма "Класс"" вышла его книга "Такой способ понимать". Ее герои — Хайям, Дефо, Свифт, Сведенборг, Гауф, Тютчев, Дельвиг, Пушкин и т. д. Все авторы взяты из круга общего, большей частью даже школьного, чтения. Лурье не столько сообщает нам новую информацию, сколько проводит новые связи между читательскими и жизненными впечатлениями, которые у нас в голове уже есть. То он сравнит сказки Гауфа и "Повести Белкина", то скажет про Дельвига "ленивец сонный, лицейский Винни-Пух".
Но что за оптика позволяет ему видеть невидимые миру связи? Это оптика пессимизма и скепсиса. "Так отчаянно одиноки, как этот клоун Гулливер, мы бываем в рабских состояниях: в детстве, да еще в старости. Поэтому книга получилась бессмертная". Или: "Хайям осознал, что суетиться не стоит — мироздание подобно империи: управляется законом неблагоприятных для человека случайностей — необозримый концлагерь, где единственный неоспоримый факт — смертный приговор". Или по поводу семейной жизни Дельвига: "Женщины так редко говорят правду не оттого, что не хотят: просто они ее не знают".
Для реальной жизни максимально нерозовые очки мало пригодны. Но они оказываются идеальным инструментом для чтения. Чем ночь темней, тем ярче белый книжный разворот. Лучшие читатели — почти всегда скептики и пессимисты, от Монтеня до Чорана.
Лурье поселяет своих авторов и читателей в общей тоталитарной вселенной, отсюда - злободневность многих его фраз и цитат. Вот о владыке из пушкинского "Анчара": "Этот пассионарный дебил — царь или там князь шести соток раскаленного песка на краю света, от Анчара верстах в двадцати: день туда, ночь — обратно". Вот о родине Гауфа: "Бывшее королевство Вюртемберг... не более чем треть Ленобласти — максимум три Чечни". А вот выписка из дневника главы Третьего отделения Дубельта: "Иностранцы — это гады, которых Россия отогревает своим солнышком, а как отогреет, так они выползут и ее же и кусают".
Иногда уже не различишь - чье это "я"? Чье это "мы"? Вот как бы от имени Некрасова: "Какой образ действий не бесчестен в России? Разумеется, только гибель, разумеется — бесполезная. Поймите же: мы резвимся в аду, в особенном аду — для невинных, для незрячих".
Острее всего его слух различает личную ноту в якобы безличных клише. Потому что и сам Лурье пишет именно так — с личной нотой произносит чужое. По ходу многих очерков кажется, что он вот-вот перейдет на "я" и на "ты" — и эссе превратится в письмо, составленное из чужих слов и из чужих жизней.
Но единственный открыто личный очерк в книге — о баснях Крылова. "Скитаясь по тесным, непроглядным, жарким коридорам, беззвучно приговаривать в такт шагам: "Ты все пела? Это дело: так поди же, попляши!"" И сразу ясно, в каких прогулках проговариваются цитаты из нашей книги; и, главное, ясно, что дело происходит в Петербурге — где же еще такие коридоры, чтобы по ним скитаться?
Самуил Лурье. Такой способ понимать.— М.: НФ Класс, 2007