Книги

с Анной Наринской

Как-то в одной из нью-йоркских кофеен Starbucks я подслушала, как молодой человек, явный завсегдатай, спрашивал у девушки за прилавком, едет ли она к родителям на Рождество. Та кивнула головой со скорбным выражением лица. "И я еду,— мрачно сообщил молодой человек.— Pretty stressful, yeh?"

Сюжетные линии длинного, но совсем не скучного романа Джонатана Франзена "Поправки" сходятся в этой до боли знакомой каждому американцу точке. За рождественским завтраком сидят члены семейства Ламберт — 43-летний Гари, 39-летний Чип, 32-летняя Дениз и их престарелые родители Альфред и Инид. Для каждого из них эта из года в год предопределенная встреча, эта вынужденная демонстрация семейной любви оказывается даже более чем pretty stressful. Всеамериканский семейно-праздничный стресс усугубляется стрессом личным. Каждый из них стоит на краю своего персонального ада, своей персональной пропасти — они шли к ней в течение всей жизни и нескольких сотен страниц. И вот именно сейчас, во время безрадостного празднования Рождества в отчем доме в маленьком городке на Среднем Западе, каждый должен внести в свою жизнь окончательную поправку.

"Поправки" сейчас переиздали, слегка подправив и без того неплохой, хоть и несколько многословный перевод. Первое издание, появившееся в книжных магазинах три года назад, прошло практически незамеченным — о триумфе этой книги в Штатах и ее успехе в Европе наши читатели тогда еще не знали. В Америке "Поправки" ("The Corrections") вышли в 2001 году и сразу прославили своего автора — до этого известного больше как контрибутор New Yorker, чем как прозаик (романы "The Twenty-Seventh City" (1988) и "Strong Motion" (1992) особого успеха не имели). Роман стал бестселлером, завоевал престижный National Book Award, обсуждался на программе Опры, а в 2005 году журнал Time внес "Поправки" в список ста лучших англоязычных романов последних ста лет. В том же году журнал Variety объявил, что киноправа на "Поправки" приобрел знаменитый продюсер Роберт Земекис и что в фильме предполагается задействовать Брэда Питта, Тима Роббинса, Наоми Уоттс и Джуди Денч в роли престарелой матери семейства Инид.

В принципе отдельный фильм можно сделать из любой из сюжетных линий "Поправок". Про длинный, специальным образом американски тягостный брак Инид и Альфреда. Про совсем по-другому, но тоже по-американски ужасный брак их сына Гари — настоящего представителя высшего среднего класса, настоящего слабака и почти настоящего параноика. Про Чипа — интеллектуала-неудачника и авантюриста-неудачника. Про красавицу Дениз, делавшую блистательную карьеру шеф-повара, но запутавшуюся в своей сексуальной ориентации и в своем жизненном предназначении. Каждую из этих историй Франзен рассказывает подробно (иногда слишком подробно), искусно балансируя на грани типичного и личного. Засунутые в тиски типичной одноэтажной Америки, типичной университетской Америки, типичной буржуазной Америки, его герои умудряются оставаться не набившими оскомину типичными представителями, а отдельными, похожими только на себя людьми с отдельным комплексом чувств и мыслей — чаще страшноватых. И даже когда эта страшноватость обусловлена обстоятельствами, она оказывается вполне уникальной. Вот, например, 75-летний отец семейства Альфред пытается поднести ко рту бутерброд трясущимися от болезни Паркинсона руками: "Безответственность, отсутствие дисциплины вызывали у него отвращение, и вот пожалуйста — как нарочно черт подсудобил ему эту болезнь, при которой собственное тело перестает повиноваться. Если правая рука соблазняет тебя, отсеки ее, говорил Иисус. Альфред с удовольствием воображал, как отрубит себе руку, покажет непокорной конечности, до чего на нее сердит".

Этот старик Альфред, некогда тиранивший семью, до конца держащийся за уже бессмысленные принципы и к тому же все бесповоротнее погружающийся в трясину болезни и безумия,— единственный из героев "Поправок", который тянет на героя. Он в каком-то смысле из лиги описанных в романах Толстого и очень подробно в рассказах Чехова "невыносимых хороших людей". Таких, правота которых очевидна, но никому не нужна. Но правота старика Альфреда, разумеется, отличается от правоты старика Болконского, на которого он — с огромным количеством допущений — смахивает. Это такая правота, которая не нужна именно сегодня, правота, ненужная теперешнему времени — времени всеобщего компромисса. От своих детей и жены Альфред по большому счету отличается только одним — умением отказываться. От всего, что кажется неприемлемым. В том числе от опостылевшей жизни. На последней странице романа Альфред, уже потерявший вроде бы все остатки сознания, решает перестать жить и отказывается принимать пищу: "Он не делал никаких жестов, ни на что не реагировал, только решительно качал головой, когда Инид пыталась положить ему в рот кусочек льда. Отказываться он так и не разучился". И можно было бы сказать, что Альфред не разучился, а большинство из нас разучилось. Так можно было бы сказать, если только не бояться прозвучать морализаторски. Франзен не боится. И не звучит.


Донна Тартт. "Тайная история".

Самая интересная история здесь — про Донну Тартт. Золушка-вундеркинд: первые стихи в пять лет, первые публикации в тринадцать, дальше два романа, на каждый из которых ушло по десять лет и каждый — бестселлер. Первый — как раз "Тайная история" — оказался самым громким дебютом в американской литературе 90-х. Миллионные тиражи, переводы на 11 иностранных языков, притом что "Тайная история" — самый настоящий интеллектуальный роман, только очень условно подделывающийся под детектив. Критики выводили целые формулы успеха Тартт, относя его то на счет удачного сочетания планет, то — всеобщего затишья на книжном рынке 90-х. Мол, в вакууме выстрел "Тайной истории" прогремел, как разрыв бомбы. Но дело в том, что это и была бомба.

"Тайную историю" Тартт начала писать в колледже, в котором она, к тому же, умудрялась очень хорошо учиться. Результаты обучения заметны и в пестрящих цитатами интервью Тартт, и в романе. Разбирать этот текст по ниточкам — особое удовольствие для критиков: где тут Достоевский, где Ивлин Во, где какая древнегреческая трагедия. Задуманная в колледже "История" с колледжа и начинается — рассказ здесь о шести студентах, богатеньких детках из 80-х. Под руководством профессора Джулиана они составляют практически закрытую секту, преданную изучению древнегреческого языка. Увлечение античностью перерастает в оргии — неуклюжие попытки имитаций древнегреческих вакханалий. Результатом одной становится убийство: впав в экстаз, студенты буквально разрывают на части проходившего мимо фермера. Одно убийство ведет за собой второе, но закручен роман отнюдь не на детективной интриге: кто кого убил, писательница ласково подсказывает уже в прологе. Остается триллер — о том, как высокое аполлоническое увлечение Древней Грецией оборачивается дионисийской вакханалией.

Следить за развитием сюжета не так интересно, как за метаниями главных персонажей: симпатичные поначалу герои понемногу теряют шарм, и их финальной трагедии даже не очень получается переживать. Переживаешь в итоге больше всего за себя самого, поскольку именно читателю Тартт не оставляет никакого выхода: высокие идеалы и греческую гармонию она превращает в сломленные жизни и бытовые кошмары. До страшного убедительно и почти математически доказывая, что иначе и быть не могло.


Ирина Сироткина. "Классики и психиатры. Психиатрия в российской культуре конца XIX--начала XX века".

Любопытная монография о том, как зарождавшийся русский психоанализ пытался самоутвердиться за счет русских писателей, вышла в 2001 году на английском. Теперь книгу Сироткиной опубликовали на русском. Это действительно очень ответственный труд: не о том, как и чем болели русские писатели XIX века, а о том, как их диагностировали русские психиатры.

Первооткрывателем темы русского литературного безумия был, впрочем, не наш соотечественник, а профессор психологии из Турина Цезарь Ламброзо, в 1863 году опубликовавший свой известный труд "Гений и помешательство". Теория Ломброзо заключалась в том, что между гением и помешательством существует несомненная причинно-следственная связь. Исследует он, в частности, и случай Гоголя: "после несчастливой любви" Гоголь якобы "предавался в течение многих лет онанизму", а затем "стал знаменитым писателем". На этом Ломброзо свое увлечение русской литературой не оставил: в погоне за ее главным психопатом Львом Толстым добрался аж до самой Ясной Поляны, где великий писатель побегал с ним наперегонки, поднял итальянца, как пушинку, на руки и отпустил, избежав диагноза. Несмотря на неудачу с Толстым, идея диагностирования писателей оказалась удивительно привлекательной: у Ломброзо сразу возникло множество русских последователей. С 1880-х до 1930-х годов русский литературный психоанализ прошел через все возможные стадии: от признания писателя как дегенерата до проекта создания "Института мозга" в 1920-е, где всерьез предлагалось хранить заспиртованные мозги гениев для последующего научного изучения молодыми поколениями.

Можно представить, как возмутили бы психиатрические экспертизы XIX-XX веков защитников классической русской словесности, мутузивших ногами писателя Синявского-Терца за вполне невинные эротические коннотации в "Прогулках с Пушкиным". Чего стоит один психиатр Минц, вслед за Толстым, Пушкиным и Гоголем продиагностировавший Будду, Кришну и Христа. Литературоведческого во всей этой истории мало: в общем-то, речь идет о собрании любопытных казусов, где главные герои — психиатры — выступают рыбами-прилипалами на большом китовом теле русской литературы. Что до самого автора, то она, скорее, на стороне Фуко, считавшего, что "там, где есть творение, нет безумия". Диагноз литературе тут так и не выставлен, зато психиатрии — вполне.

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...