"Скоты не должны смеяться"
Анна Наринская о "Хармсе" Александра Кобринского
Все знают, что Лев Толстой очень любил детей. Но мало кто — что тот, кто написал эту фразу, детей патологически ненавидел. Многие помнят восклицание "Об Гоголя!", но немногим известно, что человек, заставивший Пушкина об Гоголя спотыкаться, считал, что "все люди по сравнению с Пушкиным пузыри, только по сравнению с Гоголем Пушкин сам пузырь". С Хармсом вообще так: фразы — именно отдельные фразы из его сочинений — стали практически народными, но ни его "взрослое" творчество, ни факты его недлинной жизни общественным достоянием отнюдь не являются. Кроме разве что того, что стихотворением "Из дома вышел человек", опубликованном в третьем номере детского журнала "Чиж" за 1937 год, он предсказал собственное исчезновение-гибель, как, впрочем, и бесчисленное множество других таких же исчезновений.
Возможно, отчасти причина такого нашего "хармсовского невежества" в том, что подробной и основательной его биографии до сих пор не существовало. И вот она появилась. И, надо сказать, очень хорошо, что она именно такая, а не другая.
Книга Александра Кобринского — это биография в старом, советском понимании этого слова. И несмотря на то что для самого автора понятие "советский" со всей очевидностью имеет только отрицательные коннотации, мы здесь его употребляем в смысле самом положительном. Что нам предлагали советские биографии, а еще лучше — большие вступительные статьи к каким-нибудь академическим изданиям? Если изъять идеологию, то останется обстоятельный (но нескучный) сочувственный рассказ об авторе с базовым разъяснением его поэтики и коротким очерком его времени. У Кобринского все примерно так, хотя, конечно, слово "базовый" к его тексту применить невозможно. Схожесть с теми самыми предисловиями/послесловиями советских лет в основном в отношении к читателю, которому автор имеет что сказать и умеет сделать это, не заигрывая. Кобринский, во-первых и в главных, не предлагает нам никакой своей отдельной "концепции Хармса", иллюстрацией которой исключительно удачно вдруг оказались бы вся его жизнь и творчество. А во-вторых — возьмем это все скопом,— он не пытается быть бессмысленно объективным, предлагая читателю бесконечные "с одной стороны, с другой стороны", практически не проводит собственных псевдодетективных расследований, не занимается психоанализом и не изнуряет филологическими выкладками. Он достаточно подробно, местами по-научному суховато, а местами по-человечески умиленно рассказывает о жизни Даниила Ювачева-Хармса, не отделяя эту жизнь от гениальных текстов, которые Хармс написал, и от страшного времени, в котором ему пришлось существовать.
В итоге мы узнаем о Хармсе именно то, что хотели узнать, а не то, что нам навязали. Во всяком случае, создается такое устойчивое впечатление, что в принципе одно и то же. Например, узнаем про то, что сраженный угрозой исключения из электротехнического техникума 20-летний Хармс заносит в свою записную книжку такие слова (по-немецки, с большим количеством ошибок): "Боже, помоги мне остаться в техникуме. Боже, сделай так, чтобы я здесь учился. Дальше будет надежда. Крест и Мария, Крест и Мария, Крест и Мария. Даниил Хармс. Помоги". А насчет его чувств к детям, которых так любил Лев Толстой, мы узнаем не только то, что "он относился к ним с глубоким отвращением", что на бумажном абажуре в его комнате был нарисован "дом для уничтожения детей", а трехлетнего сына Александра Введенского он в разговоре "иначе чем гнидой не называл", но и то, что друзья Хармса "считали это отношение к детям совершенно естественным".
Вообще, в этой биографии Хармс получается "совершенно естественным". С талантом, далеко выходящим за рамки "новаторства" и "абсурдизма" (Кобринский характеризует как один из лучших в творчестве Хармса такой почти традиционный и сногсшибательно красивый текст: "Когда дубов зеленый лист / среди росы,/ когда в ушах мы слышим свист / кривой косы,/ когда земля трещит в длину / и пополам,/ тогда мы смотрим на луну,/ и страшно нам"). Со всеми возможными странностями — что в поэтическом поведении (драму "Елизавета Бам" писал по расписанию: "19 дек.— убрать комнату. 20 дек.— писать пиессу"), что в человеческом (был одновременно страшно застенчивым и страшно любвеобильным, причем особо жаловал полных женщин). С мистической религиозностью ("Мария и Крест") и презрительной трезвостью (еще в 1929-м, то есть до преобразования Союза писателей в 1932-м, он записывает: "Я более позорной публики не знаю, чем Союз писателей"). Проявления хармсовского презрения часто обладают именно поэтической точностью. 25 сентября 1933 года Хармс делает запись "О смехе": "Есть... сорт смеха, когда смеется только та или иная часть залы, а другая часть залы молчит... Этот сорт смеха лучше. Скоты не должны смеяться". Даже страшно.