Новое кровопролитие в Сараеве и новая попытка Запада что-то сделать с боснийским кошмаром вызвала в России разом и весьма решительное и весьма невнятное сопротивление попыткам унять сербов. Чем бы очередной виток боснийского кризиса ни кончился, две вещи очевидны уже сейчас: с одной стороны, российская дипломатия до сих пор затрудняется понять, какая внешняя политика России по карману, с другой стороны, желание быть твердым в отстаивании своих национальных интересов сочетается с не менее твердой неспособностью аргументированно показать, в чем, собственно, эти конкретные интересы заключаются.
Неприятная для национальной гордости коллизия заключалась в том, что Россию фактически вежливо отодвинули от процедуры принятия решений. Покуда российская дипломатия исходила из того, что в любом случае Россия имеет возможность заблокировать совсем уж нежелательные ей решения, Запад в чрезвычайно вежливой и в то же время настойчивой форме дал понять, что мнение России очень важно и интересно, но переносить свою манеру постоянных внутриполитических кульбитов на дела внешние и менять правила игры по ходу уже начатой партии ей никто не позволит. Именно в этом смысл вежливого "нет", полученного Россией в ответ на попытку пересмотреть уже принятую с участием России резолюцию Совета Безопасности ООН, дающего ООН возможность усмирять воюющие на Балканах стороны.
Такой холодный душ вызывает естественное желание поискать крайнего. При том что внешнеполитические дарования Ельцина и Козырева никто не переоценивает и вровень с Талейраном и Бисмарком отнюдь не ставит, следовало бы отличать естественное желание сделать из Козырева козла отпущения от не менее естественного желания разобраться в вопросе: "А чего, в принципе, могла бы сегодня добиться Россия — как в данном казусе, так и во внешней политике вообще?". Если отвлечься от козыревских недостатков, придется вспомнить ту истину, что уши выше лба не растут, т. е. что ресурс внешней политики напрямую и непосредственно зависит от ресурса политики внутренней — от устойчивости политической системы, экономической мощи, вытекающего из нее мобилизационного потенциала, высоте, на которой находится дух нации и т. д. В той мере, в какой все признают, что вышеперечисленные ресурсы находятся в совершенно плачевном состоянии, странно было бы ожидать, чтобы внешняя политика демонстрировала поразительные успехи — будь глава внешнеполитического ведомства хоть семи пядей во лбу. Если никто не удивляется, что в конце 40-х годов разоренные войной Англия и Франция покорно плелись в хвосте "атлантической" политики, а своенравие стали проявлять лишь по мере возрождения своего хозяйства, то не вполне ясно, почему вынужденный тем же самым разорением прежний козыревский "атлантизм" вызывает такое удивленное негодование.
В смысле явного несоответствия внутриполитического ресурса внешнеполитическим претензиям большее удивление могли бы вызывать нынешние попытки изображать в голосе металл — как будто от решимости говорить металлическим голосом дипломатические козыри приобретаются сами собой. Результат получается довольно любопытный: нарождающаяся самобытная российская внешняя политика начинает как две капли воды походить на описанную классиком дипломатической науки Гарольдом Никольсоном "подвижную дипломатию итальянцев" (конца XIX-го — первых десятилетий XX века. — Ъ): "Цель внешней политики Италии состоит в том, чтобы путем переговоров приобрести большее значение, чем это соответствует ее собственным силам. Таким образом, итальянская система противоположна немецкой: вместо того, чтобы основывать дипломатию на силе, она силу основывает на дипломатии. Она противоположна французской системе: вместо того, чтобы стараться обеспечить постоянных союзников против постоянных врагов, она считает, что друзей и врагов можно легко переменять. Она противоположна английской системе, так как вместо солидных достижений она ищет лишь немедленной выгоды". Общей концепции соответствует и конкретная методика: "Они провоцируют среди итальянского народа чувство обиды и ненависти (ср. речи о сербских братьях. — Ъ)... они требуют каких-нибудь уступок, которых они не надеются получить и которых они, в сущности, не хотят (никто не знает, зачем России нужна Великая Сербия. — Ъ), но взамен которых другая страна вынуждена будет что-нибудь предложить". Заметим, что именно это осужденное Никольсоном сочетание "честолюбия и притязаний великой державы с методами малой державы" в итоге загнало Муссолини во вторую мировую войну, которую ни он, ни итальянцы отнюдь не желали — притом загнало на изначально самых невыгодных условиях.
Позиция России в боснийском кризисе является источником еще одной загадки. Явно нуждаясь в снисхождении Запада по части старых долгов, новых кредитов, инвестиций etc., Россия тем не менее вполне готова рисковать потерей этого благорасположения. Формально — ради прекрасных глаз Радована Караджича, реально — вообще непонятно ради чего. В принципе, рисковать отношениями с Западом имело бы смысл либо в случае особенной важности Балкан для России, либо в случае, если бы народное мнение почему-либо единодушным образом потребовало защитить сербов.
Народное мнение — судя по нарастающей забастовочной волне и эскалации экономических требований к кабинету — настолько увлечено внутренними делами, что вряд ли заметило бы даже бомбардировку Белграда — не то что сербских батарей возле Сараева. Но даже если отвлечься от вспышки классовой борьбы, можно констатировать чрезвычайное безразличие широких народных масс к сербским делам. Отчасти это связано с тем, что в период существования Югославии сами сербы особо не вспоминали о славянском братстве, чувствуя свою полукапиталистическую первосортность. В краткий же период (1989-1991) экономической миграции в Югославию простые русские братья (торговцы, батраки, проститутки) столкнулись с тем интересным феноменом, что отношение к ним со стороны сербских братьев неизмеримо более жесткое, чем со стороны бывших братьев по СЭВ и Варшавскому договору — хотя на первый взгляд естественнее было бы ожидать обратного. Когда же военное счастье начало изменять Сербии и вспомнить о "нерушимом братстве" оказалось как нельзя кстати, русский брат оказался сыт по горло военными сводками и воспринимал балканские дела изоляционистски-философически: "Как где-то в Турции, в далекой стороне народы режутся и бьются".
Конечно, простой народ часто не понимает, зачем ему нужны проливы, незамерзающие порты, ключевые сферы влияния и т. д., а задача политиков — ему это объяснить. Сложность, однако, в том, что с объяснением затрудняются и сами политики. Для России-СССР Балканы представляли интерес как промежуточный плацдарм — либо как стратегическое предполье для финального броска на Константинополь ("водрузим крест на Св. Софии"), либо как передний край "железного занавеса от Штеттина на Балтике до Триеста на Адриатике". Поскольку и железного занавеса больше нет, и взятие Константинополя в качестве насущной задачи не рассматривается, актуальность плацдарма тоже оказывается под сомнением — тем более что с откатом западной границы на полторы-две тысячи километров к востоку проблематичным оказывается даже и поддержание коммуникаций со столь бесценным плацдармом: "кожу сняли — не по шерсти тужить".
Культуролог, конечно, может установить причины "сербского комплекса" российских политиков — византинизм Горбачев-фонда (Александр Ципко), воспоминания о "восточной политике" последних Романовых, любовь к изгоям мирового сообщества, присущая Сергею Бабурину, православный фундаментализм, панславизм и т. д. и т. п. Но поскольку выставить культурологические причины "сербского комплекса" как оправдание для ухудшения отношений с Западом было бы несерьезно, а ни на реальные геополитические резоны, ни на реальное "мнение народное" не сошлешься, российская дипломатия находится в объективно очень тяжелом положении, говоря своим партнерам: "Мы вам этого не позволим, потому что есть мнение". Поскольку НАТО и ООН — не райком КПСС, Ельцину и Козыреву можно только посочувствовать.
МАКСИМ Ъ-СОКОЛОВ