Первый раз я услышал о чуде в Михайловском проезде, когда был в подмосковном имении. Хозяин усадьбы, просвещенный вельможа, имеет обыкновение собирать у себя по осени лиц, известных своими талантами, обаянием и богатством или административным ресурсом. Это отдельная тема, достойная пера Вудхауза, но я не об этом.
Меня позвали развлечь публику архитектурными рассказами, и вдруг в воскресенье утром у гостей, уже вкусивших гармонии прекрасной подмосковной осени и потому возвышенно несуетных, как-то разом запиликали мобильники, то тут, то там зашелестело «Михайловский проезд», и все засобирались в Москву. Я не успел до первых пробок и пропустил событие. Давным-давно в «Коммерсанте» работал один светский обозреватель, запомнившийся восхитительной фразой из понедельничной колонки: «На уикенд в поисках светской жизни корреспондент „Ъ” обошел все Мытищи». Михайловский проезд окаймляет зады Микояновского мясокомбината, и место это даже проигрывает Мытищам в смысле светских перспектив, если это только возможно. Но это нимало не помешало ему превратиться в средоточие того, что за неимением лучшего назову духовным балом. Всю первую неделю октября Москва шепталась о чудесах Михайловского проезда, шелестели восхищенные эсэмэски и восторгался фейсбук. Александр Бродский устроил в подземном коллекторе, во глубине промзоны, выставку «Цистерна», и это было место, обязательное к просмотру.
Я оказался там в числе самых последних, уже когда сливки общества, как я понимаю умом, все прошли и восхитились и уже фраза «это лучшая работа Александра Бродского» вовсю гуляла по Москве. Но я понимаю это умом, а чувства говорили другое. Повторю, это был коллектор, помещение для отстоя чего-то, вытекающего с задов мясокомбината. Это обширное подземелье, там темно, и нужно долго спускаться по технической лестнице вглубь, чтобы туда попасть. И вот в темноте образовывались (а потом исчезали в ней же) невероятной красоты и ума дамы, известные художники, архитекторы, режиссеры, галеристы и меценаты. Цвет отцветающей Москвы. Там было много народу, хотя это был последний показ, в будний день, в 11 часов утра. Некоторые специально накануне прилетели из Лондона.
Хватит томить, я все же опишу новую инсталляцию Александра Бродского. Этот коллектор — довольно бесформенное пространство, как бы такая обширная бетонная пещера, возведенная по бесхозяйственности. Оно перегорожено рядом устоев, при некотором напряжении фантазии воспринимаемых как колоннада. Стены бетонные, неприятной фактуры. Говорят, в недавнее время оно сдавалось под корпоративные банкеты, надо полагать, это были довольно специальные события.
Бродский развесил на стенах лайт-боксы с вентиляторами и закрыл это белыми занавесками, и они чуть колышутся. Получилась городская площадь с окнами, за которыми есть живые. Все, больше он ничего не сделал.
Я люблю творчество Александра Бродского — и не оригинален в этом своем чувстве. Попав в это пространство, я привычно стал отдаваться метафизическим фантазиям, которые всегда навевает на меня его творчество, и даже что-то стало вырисовываться. Так бывает, что идешь по темному городу и в случайном месте вдруг ощущаешь, насколько вокруг прекрасно вследствие твоей подслеповатости. Когда все погружается во тьму, и уходят мелкие подробности жизни, а остается только суть, сумрак и свет. Бродский поймал это ощущение, которое даже трудно назвать, и именно его и сделал произведением.
«Сотри случайные черты, и ты увидишь — мир прекрасен!» — заповедовал Александр Блок, а как стирать-то? Судя по тому, что это начало «Возмездия», процесс этот небезболезненный. Отличение случайного от того, что может быть связано с каким ни есть всемирным принципом,— дело, чреватое ошибками. Хотелось бы, чтобы случайные черты стирались как-нибудь безусловно, сами собой, как крошки со стола. Смахнул — и нет их, и нет риска, что выбросил крошку, а она оказалась краеугольной. Слепота здесь почти желанна. Слепоте предшествует постепенное истирание зрения, когда видишь общий абрис предметов, их объем, но перестаешь различать фактуры, цвета, подробности. В этом виде теплый свет дает всему домашние коричневые оттенки, а холодный — ностальгическую синеву, и все вокруг либо свое, либо утраченное. Это физиологический процесс стирания случайных черт, и здесь бы и осознать, что мир прекрасен, но это редко кому удается. Разве Гомеру? Да вот еще Бродскому.
Или вот по-другому. Когда я учился в университете, по курсу «Эстетики» нам требовалось изучать книгу Олега Буткевича «Красота». Это был прогрессивный текст, но с марксистских позиций. Вначале автор задавался вопросом о том, были ли красивы динозавры. Вопрос представлялся ему не праздным, а даже животрепещущим, поскольку, когда были динозавры, отсутствовали люди, и, стало быть, кто мог бы сказать, что динозавры красивы? Существовала ли красота до того, как появился кто-нибудь со способностью отличать красоту от безобразия? Автор довольно быстро приходил к выводу, что динозавры были очень хороши собой, ведь красота объективна, она свойство материи как таковой. Вероятно, это автора утешало, но некоторое сожаление по поводу того, что очарования динозавров никто не мог оценить, все равно присутствовало в тексте. Впрочем, путем искусных ссылок на Маркса и Энгельса он создавал ощущение, что они свидетельствуют в пользу его мнения о материальной прелести динозавров.
Читая, я подумал, что в постановке вопроса все же чувствуется исторический оптимизм советской эстетики и какой-нибудь мрачный экзистенциалист вроде Шопенгауэра поставил бы тот же вопрос более грустным способом — будет ли земля прекрасна после того, как все вымрут? Эта штука Бродского, этот коллектор — он очень четко ощущается как советское пространство, даже брежневское, я бы сказал. Есть в этом грязноватом бетоне на задах Волгоградки что-то семидесятническое, что-то большое и неуклюжее, вроде дворов дома «Лебедь», или театра на Таганке, или дома «РИА Новости» на Зубовском, или брежневских спальных районов, или еще чего-то, что сегодня распадается вокруг нас обломками бессмысленного бетона. Это наш мир, и он умирает, и мы уйдем вместе с ним. Будет ли кто-то, кто сможет понять, что в нас была красота? Что мы были прекрасны? Он сделал эти окна — место тех, кто на нас смотрит, и оттуда льется теплый свет.
Ну, словом, я думал обо всем об этом и вдруг понял, что интересно вообще не это. Интересно, что именно такое искусство, именно это настроение вдруг стало главным событием московского бомонда — режиссеров, миллионеров, светских дам, телезвезд, интеллектуалов, критиков, художников и т. д. Конечно, Бродский — очень статусный светский персонаж, ему в прошлом году вручали премию Кандинского, у него в этом году была выставка в Вене, до того — в Париже, и вообще у него согласие с публикой. Вероятно, он единственный персонаж в Москве, который способен собрать такой народ в таком месте. Но люди пришли туда не потому, что это было модно. И вообще не может быть модного события в четверг, в 11 утра, на задах мясокомбината в начале Волгоградки.
Они спустились в этот коллектор и были меланхолически счастливы, и образ их мыслей был возвышен до выспренности. Они едва что не молились в этом подземелье, застывали в нем, как в храме на службе, и это было настолько общее чувство, что никто даже не замечал его странности.
Москва — сытый город, люди ехали из загородных и зарубежных поместий, на хороших машинах, дорого, прекрасно и вдумчиво одетые. И вдруг оказалось, что их самое главное находится здесь, в коллекторе, и все это главное в том, что в окне есть свет, и по тому поводу, что он теплый, возникает какая-то надежда.
На Москву этой осенью как-то стремительно накатывает ощущение бессмысленности бытия. Вот что вообще в жизни нет смысла, и надо бы его где-то найти, и совсем не там, где он вроде бы недавно был. Мы то ли умираем, то ли слепнем, и вдруг оказывается, что дело не в политике, не в успехе, не в деньгах, а где-то в другом пространстве.
Это не тем напоминает брежневское время, что Бродский подсветил брежневские руины, а тем, что высветил брежневское ощущение. Если кто помнит, может быть, там, в семидесятые, начались какие-то разнообразные духовные поиски незнамо чего. Такие несколько сонные духовные поиски. В религию, в мистику, в дзен, еще куда — отчасти довольно пошловато у нас это вышло, а уж чем кончилось — и вспоминать не хочется. Но за этим стоит первичная интуиция, что смысл надо поискать в себе, в своем опыте, потому что вокруг, в актуальной повестке дня, его уж точно нет.
И тут, пожалуй, есть вопрос о том, как она выглядит, эта первичная интуиция. А вот так и выглядит — темный бесформенный город, и идти, собственно, некуда. И ничего не будет, а что будет, не имеет к нам отношения. Но вот свет есть в окнах, и, может, не зря.