К 70-летию снятия блокады Ленинграда «Власть» публикует главы из воспоминаний жительницы блокадного города Эммы Казаковой.
Хвойная
Блокадные дети. Многие говорят, что «быльем поросло», «что они могли знать?», «подумаешь, что он там понимал, этот ребенок». Мне было восемь лет. У нас до войны был уютный деревянный дом на Охте, бывший бабушкин и ставший совковой коммуналкой. Были мама, папа, бесконечно любимая бабушка, была музыка, кукла Ася, дожившая до сих пор, «целый мир книг». Это было мое детское счастье. Внезапно все смешалось. Папу взяли на фронт, маму — в ПВО. На окнах появились белые бумажные узоры. Со всех стен на нас пугающе смотрел паукообразный фашист, который почему-то хотел нас всех убить. Немцы лавиной двигались по стране.
Уже в июле 1941 года решено было вывозить детей из города. Нас погрузили в теплушки с настилами и отправили на станцию Хвойная. Помню, что дети уже не шумели, притихли как-то. Что-то нас уже придавило, отняло ощущение беспечности и защищенности. Спали мы вповалку, ели пока домашнее. Бегали на ведро за одеяло, которое держали дети постарше. А самой старшей было 14–15 лет. Она была за «маму». Мы ее слушались. Мы начали подчиняться приказам: «Всем лечь! Всем встать! Выходите по очереди! Стройся!» Это не были приказы детского сада и пионерлагеря. Это стало серьезно. Иначе нельзя: война. Жизнь уже шла по военным, тревожным законам. Ночью я беззвучно плакала. Мне стыдно было показать свое детское горе, потому что мама сказала, прощаясь: «Держись, детка. Помогай старшим. Я верю в тебя и очень тебя жду, тебя и папу». Помню ее глаза, полные любви и боли. И это тоже был приказ. Я должна была нести эту общую тяжелую ношу, не раскисая. Детство ушло в какое-то другое психологическое измерение.
В Хвойной нас погрузили на телеги и повезли в какую-то деревню, расселили по избам. Мы все делали сами: убирали, таскали воду, топили баню, собирали ягоды для общего компота. Кормили нас из общего котла за огромным столом. Дежурные накрывали стол, а потом убирали и мыли посуду. Вечерами я читала маленьким книги. А какое лето было! Жара, все благоухает. Все полянки усыпаны душистой земляникой. А есть нельзя. Все, что собирали, шло в общий котел. Я и теперь помню это жаркое тепло нагретой земли, запах земляники и коробку, где еще и половины нет, а у Люси, моей сестры, уже целая банка. И так обидно было, что не выходит у меня быстро, как у других. Перед сном мы читали. Война казалась далекой и нестрашной. Постепенно мы начали слышать какой-то неясный грохот. Приближался фронт.
Нас спешно решили отправить обратно домой. Мы жили в стороне от железной дороги и не понимали, что происходит вокруг. А кругом уже горели леса, стояли на дорогах подбитые машины.
Собрались очень быстро. Малышей посадили на телеги, а старшие бежали рядом. Это было уже бегство. Все время кто-то говорил: «Скорее! Не отставать!» Дым ел глаза, было страшно опоздать на поезд. Станцию уже разбомбили, но поезд стоял. Повсюду сидели раненые, ждали отправки. Нас погрузили в дачные вагоны, велели ложиться на пол во время бомбежек. Двери были закрыты, окна тоже. Когда поезд ехал, мы видели людей, идущих вдоль полотна в сторону города. Там были и старики, и раненые, и дети. Но к нам не сажали никого. Да и некуда было сажать: целый состав детей и раненых. Тогда мы впервые попали в бомбежку. Самолеты летели низко. Они неслись над поездом с белым флагом, что значило «раненые, дети», и целились прямо в него. Бомбы падали справа и слева, а поезд шел. Как нам казалось, очень быстро. Мы скрючились под скамейками. От разрывов где-то сыпались стекла. Малыши плакали от страха. Старшие бегали между нами. А поезд шел. Наконец самолеты улетели. Не знаю, можно ли забыть тот страх, шок, то прозрение ни в чем не повинного ребенка, ощутившего, что он должен жить в этой новой жуткой реальности, которая и станет его жизнью: ожидание повторения этого кошмара. Не каждая душа может это вынести. Не каждая с этим смирится. Я помню вой этих бомб, звук захода самолета, разрывы, страх, что вагон перевернется. И я шлю свои проклятия тем, кто не научился за всю историю человечества решать свои дела с помощью разума, логики, убеждения и гуманности. Накачанный кулак — их главная сила. И они еще этим хвастаются, не понимая, что это их позор.
Когда состав приехал на станцию Мга, мы увидели страшную картину. Груды кирпича, железа. Повсюду убитые, раненые. Бомбили, видимо, недавно. И вокруг толпы беженцев, просящихся в поезд. «Не могу, миленькие, не имею права. Не могу, родненький. Все закрыто»,— со слезами говорили сопровождающие нас воспитатели. Был приказ: не открывать. Сейчас разбили бы стекла, перевернули бы состав, разобрали бы пути, чтобы раз не берут, так пусть всем хуже. А тогда закрытый поезд — пошел. Мы ехали очень долго. Около путей лежали перевернутые вагоны, какие-то платформы, которым не суждено было доехать до города. Сколько там осталось детей, таких как мы? Все, что мы увидели, нас потрясло, оглушило. А когда состав медленно, страшно медленно въезжал на Московский вокзал, на какой-то далекий путь, мы услышали топот и стон, крики и плач. Это мамы бежали встречать своих детей. Среди них были и те, кто не мог дождаться своего поезда и в отчаянии обыскивал каждый прибывший состав в слепой надежде найти своего ребенка. Мама схватила меня железными объятиями и держала долго, не отпуская. Став матерью, я поняла, что пережили тогда наши мужественные мамы.
Уходя с вокзала, мы слышали долго, как выкрикивали имена детей те, кто не дождался своего поезда. Мама боялась смотреть им в глаза. Город был неузнаваем. Начиналась блокада. «Теперь только вместе, что бы ни было,— сказала мама.— Надо выжить и дождаться папу». Нам посчастливилось. Мы выжили и дождались его через пять лет.
Во что мы играли
Дети остаются детьми в любых ситуациях. Вот и во время войны и блокады дети находили самые разные, часто фантастические возможности для игр и развлечений. Но это по большей части были игры, продиктованные тяжелейшими условиями, в которых протекало блокадное детство. Помнится мне, что у многих детей была мечта, о которой мы постоянно говорили: «Вот выйду на улицу, найду убитую лошадь и приволоку ее домой. Наедимся! Ведь конина вкусная».— «А я пойду на улицу и буду, как разведчик, искать, шарить и найду буханку хлеба!» Интересно, что почти сразу после наступления блокады, когда ощущение недоедания только начиналось, в октябре-ноябре 41-го года, изменились приоритеты в сознании детей. До войны каждый хотел мороженое, конфету, яблоко, а уже в ноябре мы мечтали о хлебе, молоке, кусочке шпига. Мир сузился до небольшого мирка очень реальных представлений о счастье: живая мама, письмо от папы, хлеб, соль, чай с кусочком конфетки. На каждом чердаке обязательно стояли бочки с водой, кучи песка для тушения зажигалок.
У нас был тогда двухэтажный деревянный дом с большим чердаком. Там-то мы и устроили магазин. Моя старшая сестра принесла брошенные кем-то весы и гири, и мы упоенно играли. Очередь за песком была небольшой, два человека: я и моя подружка восьми лет Валя Бондаренко. Продавцом неизменно была моя кузина Люся тринадцати лет. Она ловко сворачивала кульки и строго спрашивала: «Вам чего?» И мы с Валей по очереди перечисляли: кило печенья, полкило масла, литр молока. Получив кульки с речным невским песочком и бутылку воды, мы высыпали песок в кучу, воду выливали в бочку и скорей вставали опять в очередь за очередной покупкой. Мы могли часами играть в этот сказочный магазин. Скоро и у нас появились карточки, которые мы отоваривали не по декадам, а сразу за месяц. Когда наступили холода, магазин закрылся сам собой.
Люся помогала бабушке отоваривать хлеб. Его уже не хватало в булочных, приходилось обегать много магазинов, чтобы получить свои 125 грамм черного, липкого, с привкусом машинного масла хлеба — кусочек и маленький довесок, который никто не имел права съесть до дома, где все делилось поровну, только крошечки со стола подбирали дети. Послюнишь палец, крошечку придавишь — и в рот. А крошек всего три-четыре на весь стол.
Оставаясь дома, я играла с куклами в столовую. Меню было однообразным: почему-то щи, гороховая каша и кисель. Бабушка вздыхала, глядя на эти игры. Моя единственная кукла Ася, которая еще и сейчас жива — правда, она инвалид нулевой группы,— имела все необходимое на случай тревоги. Мама сшила ей противогаз, в котором лежали ее одежда, аленький паспорт, который носили тогда все в круглых тюбиках (как от помады), камушки (как бы сухарики) и обертка от конфетки (как бы шоколад). Я никогда не оставляла Асю одну. Она была и есть член нашей семьи, «житель блокадного города». Я с ней спала, ходила с ней гулять, прятала ее во время бомбежек и обстрелов и кормила, кормила выдуманными обедами.
Зима 1941/42 года была чудовищно холодной. Если мы выходили из дома, нам оставляли одни глаза, все было завернуто в платки, шали, даже одеяльца. К январю начали поговаривать о случаях людоедства. В это страшно было поверить, но как-то ко мне зашла моя подружка, которая днем оставалась одна и часто приходила к нам, и сказала, что на полях (пустые участки земли на Охте) лежит Васька и нога у него отрезана. Васька был паренек лет шестнадцати с мозгом ребенка пяти-шести лет. Он играл с нами в лапту до войны, быстро бегал за мячом, и мы его не прогоняли. Он был добрым дурачком на нашей Малой Пороховской улице. Мы побежали с подружкой на поля и увидели Ваську. Трупов мы не боялись, они лежали зимой повсюду, вмерзшие в лед, сидящие под снегом на скамейках в садиках, сваленные в подвалы дворниками. А Васька лежал на снегу, рыжий, с открытыми глазами и без ноги. Каждый день кто-то отрубал у него ногу, руку, часть тела. Потом осталась одна голова. Потом и ее не стало. Что это было? Сейчас даже представить невозможно. А тогда мы ходили прощаться с Васькой — все ребята, кто его знал. И это не было ужасом. Смерть была нормой жизни, повседневным явлением, которое уже не удивляло. Я помню это как сейчас: звонок, пришла подружка, она спрашивает: «Пойдешь на поля? На Ваську посмотреть?» Я соглашаюсь, и мы идем на поля. И в этом не было жестокости, злобы. Просто сбегали, посмотрели на Ваську. Вернулись домой, сели играть.
Я очень много читала в ту зиму. Все, что было дома, я знала почти наизусть. Прочла Пушкина, Шекспира, стихи Надсона, даже Маяковского, хотя он мне не понравился. И вдруг мама принесла мне книги Лидии Чарской. Они были изъяты из библиотеки, и читать их было небезопасно. А у маминой подруги они остались с дореволюционных времен. Даже принести их домой было рискованно. Я читала их самозабвенно. Это был мир, где добро, честь, порядочность всегда побеждали. Какой контраст с тем, что я видела вокруг! Эти книги очень помогли мне укрепить душу, не сорваться, не озлобиться. Они говорили о достоинстве и доброте, которые были понятны ребенку.
Еще одним замечательным событием в самое страшное блокадное время, февраль 42-го года, стал мой день рождения. Конечно, паек был тот же, что и каждый день. Но утром у постели я увидела ящик из дерева и какие-то странные очки. В ящике лежало 185 картинок. Это был стереоскоп, сделанный в дореволюционном Петербурге. Это было потрясение и счастье! Моя милая бабушка купила его у своей подруги, которую вывозили из Ленинграда. Бабушка помогала ей, навещала ее, мыла. Уезжая, эта женщина продала бабушке стереоскоп и самоварчик на два стакана. Деньги были ей очень нужны в поездке. И я стала обладательницей этого чуда, которое до сих пор удивляет моих знакомых безукоризненным исполнением фотографий, подбором открыток разных городов мира, великолепных соборов, зданий, картин, памятников и чудес природы. Это была духовная пища. Сколько я выдумала историй, сколько фантазий родилось в моей голове! А самоварчик до сих пор кипятит воду с помощью шишек, щепок и угольков. Он очень выручал маму утром. Раз-два — и вода закипает, и дров не надо. Уж и попили мы кипяточку из самоварчика. Палец в соль макнешь, оближешь и кипяточком запьешь. Вот и весь чаек. Остальное ели под строгим контролем бабушки. Светлая ей память!
Летом дети, оставшиеся в городе и пережившие страшную зиму, собирали разные травки: лебеду, крапиву, одуванчики. Все шло в семейный котел. Мы собирали щепки и ветки для печурок, умели топить плиты, разжигать керосинки, чтобы подогреть еду к приходу мам с работы. А в перерывах от обязанностей мы играли в лапту, штандер, прятки и войну. Я была разведчицей или санитаркой. Немцем быть не хотел никто, но для победы фашисты были необходимы. Дело доходило до потасовок. Мы привыкли к тревогам и не обращали внимания на самолеты. Игра была важней. С весны голод тихо отступал. У всех были огороды. Я ходила одна в девять лет поливать огород утром. Сестра работала, мама тоже. Бабушка уже умерла. В моем кукольном уголке был устроен госпиталь для игрушек. Все были перевязаны, всех осматривал врач. Я читала больным книги вслух, а умерших хоронили понарошку. Опыт уже был, похоронили дядю и бабушку.
У нас был чудесный деревянный особняк, принадлежавший когда-то бабушке. Потом его обобществили, оставив нам три комнаты на две семьи. В блокаду мы жили там почти одни, еще с нами жила Мария Ивановна, кондуктор, друг нашей семьи. Однажды к нам пришли и сказали, что дом будут разбирать на дрова. Бабушки уже не было. Но этого удара она бы не пережила все равно. Она проклинала советскую власть за все беды, которые пришлось пережить ей, великой труженице, доброй, энергичной, честной женщине, воспитавшей троих детей, внуков и помогавшей всем близким. Игры в этом доме кончились, мы переехали в соседний каменный дом, где пустовала квартира, хозяева которой погибли в блокаду. Там было пианино, что для нас было очень важно. Наш рояль долго валялся на руинах нашего разобранного дома, пока его кто-то не увез. У нас же не было сил тащить его на пятый этаж. А пианино, естественно, у нас вскоре отобрали власть имущие.
Нам досталась квартира из двух комнат и кухни на пятом этаже соседнего дома. Одна комната была побольше, но проходной. Тянули жребий, и мы с мамой прожили в этой выигранной проходной комнате до 1958 года. Кто-то подарил мне в 43-м году кукольную мебель: трюмо, диванчик и трельяж с зеркалами. Моя Ася обрела «шикарную» комнату, для которой мама нашила салфеток, одеяло, простынки и вышила скатерть, белье, полотенца. Эта мебель до сих пор цела, и блокадница Ася тихо доживает свой век в привычной обстановке. Сейчас так много игрушек в магазинах, но эта старинная мебель имеет душу и всегда напоминает о «шикарных» застольях для кукол, которые мы с подружкой устраивали, сидя в холодной комнате под звуки рвущихся бомб и снарядов, сыпавшихся на наши дома из фашистского рога изобилия, под звук сирены.
Ледоход 1942 года и лето
Наконец-то после страшной зимы 42-го года в город пришла весна. Что это значило? Надо было немедленно убирать трупы, которые лежали на улицах вмерзшие в лед, надо было обойти пустующие квартиры, где тоже оставались умершие от голода и холода. Надо было убирать завалы от бомбежек и обстрелов, чтобы открыть движение транспорта на улицах. Трупы везли на тележках, телегах и на полуторках. Складывали их как дрова и спешили, спешили успеть до оттепели довезти до кладбищ и мест захоронения. На Пискаревке, где были вырыты огромные котлованы и траншеи, работали женщины в противогазах. Под лучами солнца трупы оттаивали, и начался смрад. Женщины брали умерших за ноги и за руки и кидали во рвы. Трупы лежали около рвов, куда их подвозили, и как бы обрамляли ямы. Работницы стояли прямо на них, брали те, что лежали поудобнее, и, раскачав немного, бросали вниз. Сколько же надо было сил, чтобы это выдержать! Это самое страшное, что мы видели, хотя к умершим мы, дети, уже привыкли за год. Убирали их очень быстро. Мы ездили два-три раза на Пискаревку уже на трамвае, который пустили в марте, и удивлялись, как росло это кладбище. А мы искали дядю, который пропал зимой. Но запах был нестерпимым, и мы перестали ездить туда.
По Неве пошел лед. Он был очень толстый, и на берегу были торосы из льдин. Очень часто на льдинах приплывали погибшие бойцы, иногда льдины были красными от пятен крови. На льдинах были разные предметы, бревна, какие-то ящики. Что-то вылавливали храбрецы. Помнится, что вскоре запретили ходить по берегу, так как из Ладоги стали приплывать круглые мины с шипами. Они иногда останавливались у берегов, и подходить к ним было опасно. Одна такая мина долго находилась у поворота Невы около текстильной фабрики «Возрождение». В этом же месте стояли и баржи, на которых увозили беженцев к Дороге жизни. Я помню очередь из людей, которые уезжали из города, и часто только потому, что в дорогу давали сухой паек. А увезти и взорвать мину, наверное, было трудно. Народу вокруг много. Вот и лежала она долго, до самого лета. Но, когда ее убрали, мы бегали смотреть на пустое огороженное место. Разумеется, я могу что-то вспомнить не вполне точно. Мне было всего девять лет. Но те годы и события хранятся в памяти как-то обособленно. Я могу обрисовать отдельные эпизоды блокады так, как будто это было недавно.
Когда ледоход кончился, мины еще лежали, их убирали по возможности. А потом вдруг произошла трагедия с ребятами из моей школы. Школа не работала в 1941/42 году, но летом стали обходить дома и переписывать живущих ребят. Четверо или пятеро мальчиков из нашей 140-й школы, тогда еще совместной, нашли на берегу ящик, который приплыл по Неве. Они вытащили его из воды и начали открывать. Раздался страшный взрыв. Мальчиков собирали по частям. К берегу бежали люди. Меня не пустили. Но весть о гибели ребят быстро разнеслась по всей Охте. Мы все-таки пошли к берегу по Большеохтинскому проспекту. Около спуска мы услышали стоны, крики, плач. Сбежались многие матери и разные ребята, живущие рядом. Потом погибших мальчиков хоронили в закрытых гробах. Взорвавшийся ящик был для нас первой ласточкой. Потом стали появляться и другие предметы. По Неве плыли мячи, игрушки, коробки. По радио стали передавать предупреждение о том, чтобы не подходить к ним и ничего не брать. Немцы рассчитывали уничтожить детей, возможно, отравить воду. Это была очередная акция фашистов. Странно, что об этом никто не помнит. Я лично видела большую гуттаперчевую куклу, которая плыла недалеко от берега. Если бы это была настоящая кукла, она заполнилась бы водой и утонула. Потом видела бело-черный мяч, каких никогда не встречала раньше. Наверное, он тоже был немецкий. Плывущие по Неве мины обезвреживались минными траулерами. Название «минный траулер» я помню с детства. Война и блокадная жизнь давали мне, девочке девяти лет, свои уроки.
Отдельные стороны выживания в блокаду раньше не описывались, это было запрещено. Не писали, например, о случаях людоедства. А их было достаточно. Людоедов расстреливали сразу, как только узнавали об их страшном существовании и промысле.
Жизнь в блокадном Ленинграде доводила многих до сумасшествия, безрассудных поступков, срывов и преступлений. Но самые стойкие, честные, организованные старались как-то держаться, не опуститься, выжить и победить. Вера в победу была совершенно неоспоримой. Такой интеллектуальный и моральный дополнительный «паек» для души и тела. Многих он спас.
Блокадная баня
На Охте было несколько бань. Ближайшая от нашего дома, на Среднеохтинском проспекте, была старой, но очень удобной: четыре отделения, холл с кассой и пивным ларьком, где и лимонад продавали (очень вкусный). И почти всегда по субботам туда стояла очередь. Ванн в квартирах тогда почти не было, и баня была еженедельным ритуалом.
В первые дни войны бомба попала в водопроводные трубы около бани. Там образовалась огромная воронка, на дне которой из трубы текла тоненькая струйка воды. Вода в домах перестала идти, и к воронке стояла огромная очередь за водой. Спускаться на дно было очень трудно, особенно когда начались холода. Чинить водопровод и не пытались. Бомбили каждый день, и очень сильно. Да и очереди расстреливали из самолетов. Баня закрылась, и мы мылись дома. Это было не мытье, а горе одно. По ведру на человека, больше не натаскать. Пока не выпал снег, воду носили из Невы. А это не очень-то близко тащить голодным людям. Мама на работе, бабушка и мы, две девочки, таскали воду в кувшинах, чайниках, банках. Каждый нес по силам. Зимой воду возили на санках из Невы. Там было несколько очень глубоких прорубей, так как лед был толстый. К каждой проруби стояла очередь. А воду доставали поварешками с очень длинной приваренной ручкой. Иначе до воды было не достать. Небольшая лунка все время замерзала. Каждое утро ее проламывали ломом. Конечно, наполнить ведро или большой кувшин этой поварешкой требовало времени. Чтобы достать до воды, мне приходилось ложиться на лед и тянуть длинную поварешку, перебирая руками и стараясь не пролить. Затем вылить водичку в кувшин и опять опускать в ледяной туннель. Поварешку мы привязывали к себе, чтобы она не утонула. Набрав воды, мы с сестрой везли ее на санках к дому. А еще и в руках по чайнику с водой. Самым страшным было упасть и пролить воду. Досталось мне однажды, когда я уронила свой чайник и пролила воду, от сестры, которая была основной тягловой силой. Ей было тринадцать, а мне только восемь лет.
Для мытья бабушка топила снег. В комнате было холодно. Буржуйка стояла почти в центре комнаты. Труба выставлялась в печной дымоход. На ней что-то сушилось. Печурку мы топили щепками, картонками или старыми деревяшками. В тазу вначале мыли меня, а потом в этой же воде мылась мама. Немного ополаскивались и ложились под два-три одеяла. Но все-таки мылись регулярно. Многие переставали следить за собой, спали не раздеваясь, опускались, и это приводило к апатии и болезням. Зубы мы чистили углем. Особенно белыми они становились от березовых углей. Такие угольки очень ценились, так как дров почти ни у кого не было, а березовых особенно. К концу февраля 1942 года жизнь стала очень тяжелой. Голод и холод уносили последние силы. Но день становился длиннее, проглядывало солнышко, и наконец пришла весна. Помнится, что она была ранней и бурной, потому что уже в марте начали говорить об уборке трупов с улиц и из квартир, боялись эпидемий. И вдруг разнесся слух, что открывают бани. Это был светлый луч надежды на какую-то новую жизнь. В нашей бане открыли один класс — общий, для мужчин и женщин одновременно. Приходить надо было со своими тазами, так как шаек было очень мало. Очередь была в баню огромная. Стояли часами, но никто не уходил. Боже мой, какими мы увидели людей, старых знакомых и соседей, которых не встречали всю зиму. Многих не было в живых. А пришедших мы не могли узнать.
Мы пришли в баню все вместе: бабушка, уже очень слабая, мама, мои две тети и двоюродная сестра. Увидеть голых людей, этих дистрофиков, эти скелеты, покрытые серой кожей, было потрясением. У женщин почти не было грудей, животы втянуты, торчали тазовые кости. Ноги образовывали дугу из костей, мышц почти не было. И никакого стыда ни у женщин, ни у мужчин. Никакого различия полов. Мыли друг другу спины, поливали теплой водой тех, кто слабее, наслаждались относительным теплом и просто мытьем. А после бани, счастливые от пережитых ощущений нормальной жизни, мы сели пить горячий чаек из маленького самовара на два стакана, который быстро закипал от щепочек. И начали вспоминать баню. Мы так смеялись, перебирая все подробности совместного мытья с мужчинами: а он ей говорит, а она ему, а этот-то таз налил, да и опрокинул, ха-ха-ха. Не очень веселый юмор, но тогда это был первый проблеск живых людей, которые поняли и почувствовали, что жизнь еще возможна. Вскоре открыли второй класс в бане. Что-то начало меняться.
Работа в совхозе
Наша семья жила на Охте, на Большой Пороховской улице. Эта улица тянулась далеко, почти до Пороховых, где были Пороховые заводы. Все свободные участки земли были превращены в огороды. В одном из этих хозяйств (совхозов) работали наемные рабочие. Возможно, я пишу не совсем точно, но ребенком я воспринимала эти хозяйства как совхозы. Мужчины и женщины были заняты на военных и промышленных заводах, где лили снаряды, бомбы, танки, пушки, а на земле остались полуживые старики и ребятишки. Работать в этих хозяйствах посылали школьников от школ, от домохозяйств. Мою сестру пригласили работать в совхоз недалеко от Пороховых. Я пошла с ней, хотя мне было только девять лет. После смерти бабушки я оставалась дома одна — и было разумно не разлучаться. Мы пололи картошку, морковку, турнепс. Морковочки были еще маленькие, и нам приказали ни одной не вырвать и ни в коем случае не есть. Однажды, когда мы закончили работу и отправились домой, меня позвала бригадирша и, приложив палец к губам, сунула мне в карман одну морковочку. Я несла эту маленькую желтенькую драгоценность до самого дома. А вечером, когда мамы пришли с работы, мы съели ее, разрезав на маленькие кружочки, как самую вкусную конфету.
К августу 42-го года на огородах стали поспевать овощи. Я каждый день ходила поливать огород утром, а мамы — вечером. На наших огородах стояла охрана в виде старого худого дедушки с ружьем, который все-таки отпугивал воришек. Если бы меня попросили нарисовать план нашего огорода, я бы сделала это абсолютно точно. Я помню ручей, в котором была мутная вода, как я набирала в лейку воду до половины, потом доливала ее доверху ржавой банкой, тащила эту тяжесть (8 литров) по тропочкам между грядками, обливая себе ноги, и начинала поливать капусту, огурцы, морковку и свеклу, укроп, салат (семена где-то достала мама). Потом прятала лейку в картофельные заросли и шла домой. Днем поливать огород было нельзя: солнце могло спалить листья.
Сейчас у нас нет огорода и сада, но я хорошо запомнила, как сажать рассаду капусты, как поливать огуречные семечки в блюдце, чтобы они проросли, как ухаживать за картошкой и проверять величину клубней. Необходимость выжить научила нас, маленьких ленинградцев, многим вещам. Нам не надо было придумывать, что бы такого поделать сегодня, завтра. Мы были заняты делом. Мы помогали нашим мамам и бабушкам как могли и чем могли. Это был наш фронт и наша победа в жестокой войне.
Первый трамвай 1942 года
В нашем деревянном доме была очень большая кухня с плитой в середине. Раньше туда заходили с черной лестницы, а в комнаты был отдельный вход с улицы. Эти удобства существовали до революции. Большевики дом экспроприировали, раздали почти все комнаты каким-то случайным людям, бежавшим из деревень от голода и от страха. Нас потеснили, дали на две семьи две маленькие комнатки и одну проходную, где спала наша бабушка, владелица этого большого дома. Она была замечательная хозяйка и труженица. Одна воспитала трех дочерей и помогала растить внуков до войны. До революции у нее даже была собственная столовая «Домашние обеды», где работали она и старшие дочери. Столовая занимала просторные помещения на первом этаже здания у Нарвских ворот (в советские годы — пышечная, а теперь кондитерская). Столовую, разумеется, отобрали ретивые большевички, не умевшие делать ничего, корме как отнять, отобрать и поделить между собой.
Дом на Охте, где мы жили до войны, бабушка получила в наследство от сестры. На первом этаже дома жила очень симпатичная семья, у которой по дореволюционной традиции работала прислуга из деревни — Мария Ивановна. Однажды бабушка увидела Машеньку сидящей на сундучке у двери. Хозяева ее выгнали, полагая, что она украла ложку (которую потом нашли). Бабушка приветила Машу и поселила ее на кухне у плиты за занавеской. Попасть за эту занавеску и посидеть на кровати в темном уголке за плитой для меня было каким-то сказочным приключением. Машенька стала для нас родным человеком. Она устроилась работать кондуктором, научившись считать, а писать и читать она так и не умела. Каждый день она возвращалась домой и начинала на кухне считать деньги и билеты, чтобы отчитаться утром в трампарке. Я была непременным участником этих подсчетов. Я помогала раскладывать копеечки в столбики: 1 копейка, 3 копейки, 5 копеек, 10 копеек по десять штучек; а потом мы считали столбики. Машенька приносила мне использованные билеты, которые просила у пассажиров, выходивших из трамвая, а я играла в кондуктора с мамой, папой и куклами. Мне тогда было четыре-пять лет, и на вопрос, кем я хочу быть, я отвечала: кондуктором или пианисткой. Такой был у меня диапазон желаний.
Во время блокады Маша жила с нами. Каждый день она ходила пешком на Новгородскую улицу в трампарк. Трамваи не ходили, а работники убирали территорию, разбирали завалы от бомбежек. Некоторые трамваи стояли на путях с выбитыми стеклами. Они не успели доехать до парка, так как ток отключили внезапно. В некоторых вагонах лежали трупы людей, залезших в вагон спрятаться от холода и ветра, чтобы чуть-чуть отдохнуть и идти дальше. На слабость, голод и холод делали свое дело, и люди застывали, присев на скамейку. В этих вагонах была страшная грязь, они стали вынужденными туалетами по пути на работу. Убрали их только весной, перед пуском трамваев.
Мария Ивановна была такая худая, опухшая настолько, что мне иногда приходилось провожать ее до булочной за хлебом, так как она не видела ничего сквозь щелочки век. И вот однажды Машенька пришла домой и сообщила, что вышел приказ готовить трамваи к работе. Радости нашей не было предела. Через некоторое время по радио передали приказ о пуске трамваев. На Охту ходили 10-й номер, 23-й, 30-й до Финляндского вокзала. Маша пригласила нас на первый ее рейс. Мы приоделись и пошли на кольцо 12-го номера у Охтинского и Комаровского мостов. Мы вошли в вагон, купили билеты и отправились в центр города. Наша Машенька продавала с улыбкой билеты, а использованные билеты пассажиры отдавали мне, как и прежде. На лицах входящих в трамвай людей было выражение торжественной радости. Многие здоровались с кондуктором, шутили. Эта поездка была словно островок мирной жизни в затишье между бомбежками и обстрелами, путешествие в далекие края, где не было страха и ужаса войны. Это была еще одна небольшая победа блокадного города. Трамваи начали ходить регулярно, и скоро мы к ним привыкли. Сейчас же их почему-то убирают, чтобы заполнить улицы шумными, изрыгающими газ машинами, которые и везут только одного или двух людей, часто озлобленных в бесконечных пробках, устроенных ими самими в угоду своему тщеславию и зависти.
Осколок
Зиму 1941/42 года мы практически не учились. Наши школы на Охте только начали работать в сентябре, да и закрылись вскоре. Наступили холода, в каждый дом вошел голод, смерть уносила все большее число людей. Детей боялись выпускать из домов. Обстрелы, бомбежки, шрапнельные снаряды случались по несколько раз в день. Однажды я пошла встречать маму, которая выходила с завода. Мама смотрела вдоль набережной Невы, не иду ли я ей навстречу. Телефонов не было, и маме было важно увидеть, жива ли я, машу ли ей рукой. Тогда она могла бы не бежать домой в страхе. Ведь за день все могло произойти. И вот в один из таких зимних дней, когда я уже была на набережной, внезапно начался шрапнельный обстрел. Где-то высоко разрывался снаряд, появлялось красивое белое облачко, из которого на землю падали острые, колючие и очень горячие осколки, которые смертельно поражали любого, кто был на улице. Я побежала к забору и просто прижалась к нему спиной. Рядом таким же образом приклеился к забору какой-то мужчина. И вдруг около нас, просто у наших ног, стали падать осколки. Одни падали в снег, шипели, другие с каким-то свистом подлетали и стучали о лед, о камни и отлетали рикошетом. Потом облачка разрывов стали отдаляться в сторону Смольного, и я начала как-то расслабляться, сильное напряжение отступало. Но, как ни странно, я не была очень испуганной. Мы уже привыкли ко всем этим ужасам и часто воспринимали их как обычное проявление военной жизни. Я даже попыталась взять осколок, который лежал у моей правой ноги, буквально в 5–6 сантиметрах, он был очень горячий. Я взяла его варежкой, и снег на варежке сразу растаял. Этот осколок я хранила очень долго. Смерть была со мной совсем рядом. А мужчина, который стоял около меня, стал внезапно оседать и упал на снег. Я испугалась, что он ранен или убит, и закричала ему: «Дяденька, дяденька!» Он тихо открыл глаза и попросил меня помочь ему встать. Оказалось, что он просто потерял сознание от пережитого страха. Он поднялся с трудом и как-то очень быстро ушел, не сказав ни слова. А я пошла в другую сторону навстречу маме. Рассказала ей обо всем, показала ей осколок, как какой-то трофей. Мама только головой качала. Что было у нее в душе, даже представить трудно.
Через некоторое время маме на заводе подарили довольно толстую книгу «Доктор Мамлок» (антифашистская пьеса Фридриха Вольфа). Эта книга была разрезана осколком снаряда, который попал в дом маминого сослуживца, словно кривым ножом с зазубринами. Разрез был обуглен. Книга стояла на этажерке около окна, и «раненой» оказалась только эта книга — о фашистской Германии. Нам и фильм показывали с таким же называнием. После войны книгу мы, к сожалению, потеряли.
Зажигалки
Бомбить город начали уже в августе 1941 года. Немцы очень быстро подошли к Ленинграду. 8 сентября Ленинград был окружен, началась блокада. Окна плотно завешивались специальными шторами из синей бумаги. Каждую щелочку, из которой был виден слабый свет от коптилки, надо было закрыть. По улицам ходили патрули, которые осматривали светомаскировку. Любой свет был ориентиром для самолетов, летавших бомбить город. Были в городе и пособники фашистов, которые стреляли ракетницами в местах, где были заводы, склады, солдаты. В каждом дворе были вырыты траншеи, в которых можно было спрятаться от разрывов, от обрушений зданий. В начале войны мы уходили из дома во время обстрелов и бомбежек и сидели в маленькой прачечной с толстыми стенами, надеясь, что в такой маленький дом ничего не попадет. Домик был в глубине двора дома, который принадлежал бабушке до революции. Еще во дворе был сарай, где стояла выездная коляска, в которой мы часто играли в путешествия. Потом коляску куда-то отдали, а сарай разломали на дрова. Постепенно мы привыкли к разрывам бомб, к грохоту разваливающихся домов. Все время бегать в бомбоубежище было невозможно. Мамам надо отдыхать, ведь утром надо идти на завод. И мы стали оставаться дома, даже если дом шатался от разрывов. «Будь что будет»,— говорили взрослые. А я, как говорили мне, закрывалась одеялом, заявляла: «Население укрылось» — и засыпала. Почти все, кто оставался в городе, должны были дежурить на улицах, на крышах, следить за порядком, гасить зажигалки на крышах и во дворах, увозить раненых и убитых. Детей, разумеется, не брали, но я ходила с сестрой на чердак соседнего дома, так как там дежурила наша подружка Гутя шестнадцати лет. Она дежурила уже официально, с повязкой на рукаве. И вот однажды началась страшная бомбежка. Немцы бросали зажигалки. Несколько зажигалок попало и на наш чердак. Когда бомбы падали, а они были не очень большие, сантиметров 40–50, они крышу пробивали и сразу загорались на чердаке. Мог начаться пожар. На чердаках везде стояли бочки с водой, песок, щипцы и лопатки. Надо было схватить бомбу щипцами и окунуть ее в воду или засыпать песком. Старшие девочки смело кинулись гасить бомбы, а я смотрела, где они еще упали. Тут я услышала крик Гути: «Хватай бомбу за тобой — и в воду ее!» Я схватила щипцами за хвост бомбы, а конец у нее горел, как сильный бенгальский огонь, и сунула ее в бочку. Она зашипела и погасла. Другую бомбу я засыпала песком. Девочки меня похвалили. Мы погасили около десятка бомбочек в тот вечер. Я была очень гордая. Но больше меня на чердак не брали. Мама запретила. Сейчас такое поведение ребенка кажется невероятным. А тогда нам даже страшно не было. Слава богу, никого не ранило, не убило, а бомбы гасить было надо. Главная мысль была, чтобы не загорелся дом. Старшие девочки в конце войны получили медали за оборону Ленинграда. А я не получила: годами не вышла. Медали давали детям с 12 лет, а мне в 44-м году было только 11.
Вспоминаю еще один случай. К тому времени наш деревянный дом был разобран на дрова, а мы переехали в пустую квартиру большого дома, где раньше гасили бомбы. Кажется, летом 43-го года мы сидели и пили чай у открытого окна. Началась бомбежка. Картина была необычной.
По небу летели парашюты, а под ними ящики. Мы подумали, что это конец, что это фашистский десант и надо бежать. Но один парашют упал на какой-то дом, и ящик вспыхнул. Дом загорелся. Мы поняли, что это зажигалки. За нашим домом загорелись сараи. Один ящик пролетел прямо перед нашими окнами на пятом этаже. А внизу находились сараи нашего дома. Мамы бросились вниз, чтобы не дать сгореть дровам в сараях. Уже многие жильцы стояли с ведрами, лопатами и, где могли, тушили ящики. Огонь был очень сильный, но наши сараи отстояли. А вот сараи за нашим домом сгорели дотла, хотя их тушили пожарные. До сих пор я вижу этот бомбовый десант, эти парашюты с ящиками, несущими огонь и смерть. Их было довольно много, и зрелище летящих парашютов на фоне темнеющего неба и отблесков от пожаров там и тут было поразительным и изощренным в своей жестокости. Потерять дрова было катастрофой, так как получали их строго лимитированно, а купить их было негде.
Основную работу в борьбе с последствиями налетов несли женщины из отрядов ПВО (противовоздушной обороны). Моя мама после работы часто дежурила на крышах домов. Интересно было смотреть, когда объявляли тревогу, как прожекторами просвечивали небо. Иногда два прожектора ловили немецкий самолет в крест из своих лучей, и начинался обстрел зенитками. Если самолет сбивали, из окон и с крыш неслись крики «Ура!», «Смерть фашистским гадам!». И звук падающего самолета сопровождал эти возгласы. А потом где-то был взрыв. Это были минуты радости и гордости. Интересно, что у многих людей совершенно не было страха, что город сдадут и немцы будут разгуливать по нашим улицам. В нашей семье все были убеждены в нашей победе. Наверное, эта уверенность помогла не упасть, не сломаться, а дожить до великого момента торжества над повергнутым врагом.
Подготовка к физкультурному параду
К осени 1942 года голод немного отступил. Летом у всех ленинградцев были огороды. Участки земли давали прямо в черте города, на пустырях, в садиках, в парках, на окраинах города. У нас было три сотки земли для четверых: мамы, тети, кузины и меня. Участки эти давались от завода и располагались около Полюстровского завода. Земля была непаханой, в ней было много осколков и разной рухляди. Я даже нашла там маленькую модель автомобиля очень тонкой работы. Он был раритетом и красовался на мамином туалетном столике среди изящных безделушек. Землю надо было не только вспахать, но и просеять. Вот этим занимались мы с сестрой. Семена и кусочки картошек с глазками давали на заводе. Все было посажено, и началась огородная страда. Урожай был очень хорошим. Картошка выросла и зацвела, и мы отрыли первые клубни свежей картошки, которую варили с великой торжественностью. Какое сладостное ощущение! Чудесная картошечка с каплей подсолнечного масла!
Мама с тетей и сестра работали на заводе, а я должна была обихаживать огород. Урожай был хорошим, и осенью наша квартира напоминала склад с овощами, где были две бочки с засоленной капустой, белой и отдельно зеленой хряпой, сушеная морковка, свекла и другие радости оголодавших за зиму людей.
Война продолжалась. Однако летом 1942 года открыли Дом пионеров и школьников, где работали разные кружки. Там я начала вновь заниматься музыкой, так как моя музыкальная школа, в которой я до войны начала учиться по классу фортепиано, была закрыта. В ДПШ ездила на трамвае до Лесного проспекта. Там же меня приняли в пионеры, что было тогда обязательным для каждого ученика. В нашей школе стала работать пионервожатой опытная и очень деятельная руководительница из Дома пионеров по имени Лидия Дмитриевна (неточно). Она готовила с нами концерты, с которыми мы выступали в госпиталях, мы писали письма на фронт бойцам, посылали им нехитрые подарки, сделанные своими руками. Она организовывала вечера отдыха в школе, где мы читали стихи, пели песни, учили разные танцы и даже создали «шумовой оркестр», который имел большой успех. Он состоял из «музыкантов», которые «играли» кто на чем мог: на кастрюле, на барабане, на расческе с папиросной бумагой, на детских ксилофонах, на ложках и дудочках. Мы были смешно одеты и забавляли слушателей своими частушками — конечно, о фашистах и нашей доблестной армии. Смех — великая сила. Наши родители и гости смеялись до слез и уходили с улыбками к своим тяжелым будням. Но все эти радости сопровождались бомбежками, обстрелами и тревожными вестями с фронтов. У многих ребят погибали отцы, родные и друзья. Но трудности войны стали уже обычным фоном жизни. Они научили не паниковать в сложных ситуациях, не очень бояться, научили организованности и осторожности, дисциплине, подчинению приказам. Но жизнь требовала и положительных эмоций, расслабляющих моментов для поддержания силы духа и просто нормального настроения.
Весной 43-го года Лидия Дмитриевна сказала, что в Ленинграде летом будет проведен физкультурный парад молодежи города на Дворцовой площади (тогда площадь Урицкого). В этом параде будут участвовать и школьники. От нашей школы отобрали 20–30 человек, в число которых вошла и я. Мы должны были подготовить программу для общего выступления. Тренироваться около школы было негде, и мы ездили на Малую Охту, на поля, свободные от домов и построек. Пионервожатая всегда была с нами. Она за нас отвечала и очень о нас заботилась. Мы выполняли какие-то движения, выстраивали разные фигуры, которые вошли потом в общую программу выступления. Все шло неплохо, как вдруг однажды над нами появился фашистский самолет. Он летел очень низко и, увидев нас, решил, видимо, нас обстрелять. Поняв, что фашист нас засек и летит прямо на нас, Лидия Дмитриевна закричала: «Ложись!» Мы бросились на землю и закрылись кто чем. Самолет сделал несколько кругов, но мы расползлись в разные стороны, спрятались в канавах и кустиках. Он выпустил несколько очередей, облетая участок. Вскоре начали стрелять зенитки, и фашист улетел. К счастью, все ребята были живы и не ранены. Для следующих тренировок нашли другое место. Самолет возвращался, но нас не нашел. Немцы были близко от города, и такой налет был для них несложным. Через несколько дней он пропал, а мы продолжили подготовку к параду.
Однажды Лидия Дмитриевна попросила нас принести деньги на купальники из шелка, в которых мы должны были выступать. Мама очень боялась за меня и не хотела, чтобы я ходила на тренировки, поэтому она не дала мне денег и в сердцах сказала, чтобы я сама заработала на костюм. Несмотря на беспокойство мамы, я, звеньевая, не могла отказаться от почетного участия в параде. В июне, во время каникул, вместе с другими девочками мы пошли в ближайший совхоз на Пороховых. Через несколько дней прополкой овощей я заработала небольшую сумму на костюм из оранжевого шелка. Мама меня даже похвалила за самостоятельность и такое рвение. Мне было тогда десять лет. Этот купальник долго служил мне, пока я из него не выросла.
Парад прошел прекрасно. Мы еще раз доказали врагам, что живы, полны сил и духа для борьбы и нормальной человеческой жизни. Только точных дат парада я не помню. Стояла хорошая погода. На Дворцовую площадь мы выбежали с набережной Мойки, построились и начали выступление под музыку оркестра. Было очень красиво. Девочки в оранжевых купальниках с зелеными лентами в руках, мальчики с мячами. Вот такие у нас были «Олимпийские игры» в блокадном городе. Жаль, что никто не снимал это действие на пленку.
Желание помочь и щедрость
Уже пора, кажется, забыть и блокаду, и войну, стираются воспоминания… И слава богу! Но, увы, наша жизнь постоянно ставит нас в условия, когда невольно сравниваешь те невыносимо трудные дни с сегодняшними. И когда я слышу в очередях злобные выкрики уставших женщин, вижу лютую толпу полных сил и готовых на любой подвиг ради бутылки молодцов, презирающих все и вся и непредсказуемых в своей озверелости, я все чаще вспоминаю человека, который спас нашу семью от голодной смерти в страшный декабрь 1941 года.
Мы были не готовы к голодной зиме. Наших скудных запасов хватило до середины ноября. Уже в начале декабря мы оказались на том знаменитом блокадном пайке, от которого мужчины сходили с ума, а женщины таяли как свечи. Мы, дети, играли дома или в убежищах исключительно в магазины или столовые. Мамы плакали, глядя на нас.
Наша семья держалась железной волей бабушки. Светлая ей память! Она не только нас, но и более слабых соседей заставляла мыться, не опускаться, жестко распределять продукты. А когда они кончались, поддерживать силы кипяточком и крошкой соли. Всякое было… Наши мамы варили случайно найденный столярный клей, студень из каких-то ремней и куска кожи, мы грызли дуранду, где-то случайно добытую.
В конце декабря голод овладел не только телом, но и душами, всеми мыслями людей, которым нужно было еще и работать. Страшное чувство, которого я боюсь до сих пор. Везде и всегда, даже ночью, безумно хотелось есть. И только строжайшая дисциплина спасала и держала на ногах. Слово «надо», забытое сейчас, тогда поднимало полумертвых с постелей, заставляло идти в пургу в очередь за хлебом, который пах керосином и состоял из клейкой массы с опилками. Я помню отчаянные глаза моей мамы, когда мы не отоварили хлеб. Что они пережили, наши дорогие, незабвенные мамы?! Этих страданий нельзя простить ни Гитлеру, ни Сталину и иже с ними.
И вот однажды мама пришла с работы, замотанная до самых глаз (был лютый холод), и сказала, что какой-то мужчина позвонил и просил прийти к нему. Мы не знали зачем, не знали, кто он, но он очень просил прийти. Мы подумали и решили: пойдем. Бабушка была слабой, поэтому мама спросила меня, выдержу ли я такой путь. Идти одной было безумием. Мне было восемь лет, и я поняла, что должна маме помочь. Выпив кипятку с кусочком хлеба, мы отправились пешком с Большой Охты в конец Садовой улицы. Метель была жуткая. Холод. Ветер. Снег скрипел под ногами. Уже к полуночи дошли до дома, в который зашли по очереди: впереди мама с коптилкой (была одна спичка). В парадной стояла тишина, вся лестница была покрыта коркой льда. Мы постучали. Мужчина спросил: «Кто?» Он задавал вопросы через дверь и, удостоверившись, что пришли действительно те, кого он ждал, открыл замок.
Я не знаю, кто был этот человек и как его звали. Помню только, что он возвращался с боевого задания из Боровичей. Больше ничего не помню. Но именно в Боровичах он случайно встретил сестру моей мамы, рассказал о Ленинграде, и тетя Шура умолила его взять для нас посылку: буханку хлеба, немного сала и сухой картошки.
Представьте себе! Изможденный немолодой мужчина идет пешком через фронт, несет в рюкзаке груз для абсолютно незнакомых людей! Он не знал, живы ли мы, но разыскал маму и отдал нам все до крошки, угостил нас еще и чаем с хлебом. А когда мы собрались уходить, незнакомец торжественно и с глубоким волнением сказал маме (и это я помню): «Моя семья уехала, так позвольте мне в знак восхищения вашим мужеством, вашей неженской силой сделать вам подарок как ленинградке». И он протянул маме свою буханку хлеба. Мы замерли. Мама пыталась что-то сказать…
Я была ребенком, но я была потрясена его благородством и высочайшей его честностью. Что значила буханка хлеба тогда? Сейчас этому эквивалента нет.
Мы вернулись домой ночью. Нас ждали бабушка и больная тетя с дочкой. Бабушка заплакала, когда увидела это богатство. Мы накрыли стол белой скатертью и стали пить чай. Каждому дали небольшой кусочек хлеба и тонюсенький кусочек сала. Мы поняли тогда, что жизнь еще возможна.
Низкий поклон вам и благодарная память, неизвестный ленинградец. Вы показали нам, что в любых условиях можно выжить, когда есть высокая нравственность, желание помочь и щедрость!