Сумерки Европы
Максим Кантор — о закате Европы и ее новом Возрождении
Европа, то включающая, то отторгающая Россию, в последние полвека настолько уверовала во всемогущество сочетания демократии и рынка, что утратила ряд важнейших элементов, делавших ее Европой. Художник, писатель и философ Максим Кантор оценивает глубину пропасти, на краю которой, по его мнению, находится европейская цивилизация, но видит шанс на новое христианско-демократические и республиканское Возрождение в той же вечной рефлексии, благодаря которой Европа вновь, как много раз в прошлом, оказалась перед лицом коллапса.
Слишком хрупкий альянс
Нет ничего более постоянного в исторической науке, нежели констатации «конца Европы». Коллапс Европы зафиксирован на протяжении столетий много раз, а попытки объединения Европы, попытки возрождения концепции Римской империи последовательно терпели неудачу. Сочинение Шпенглера не первое и не последнее в череде сочинений на тему заката «вечерней земли» (Abendland).
Сегодня мы присутствуем при очередном распаде Европы. И поскольку мы знаем, что недавние мировые войны начались с войны европейской, этот сценарий пугает. Три франко-прусских войны — 1870, 1914, 1939 — стали катализаторами общего катаклизма. Пока длится франко-прусский мир, надежда есть у Европы, а значит, и у всего человечества, поскольку Европа — так исторически сложилось — представляет собой как бы «ядро», человечества, нечто вроде эйдоса, аккумулирующего различные идеи и оплодотворяющее ими мир.
Такое утверждение вовсе не означает того, что Европа — непременный производитель идей. Сама Европа часто питается идеями Востока (например, христианство), но обладает способностью органично аккумулировать эти идеи и распространять их во все стороны света, снабжая идею типично европейской оркестровкой.
Впрочем, и сама Европа продуцирует идеи в изобилии, разбрасывая их вокруг себя — подобно мифическому зверю из европейских Бестиариев, Таранду, описанному Рабле. Этот зверь, обитающий на острове Мидамоти и напоминающий единорога, постоянно менял окраску и «разбрасывал вокруг себя образы». Упоминает волшебного зверя и Аристотель: «Говорят, что Таранд меняет цвет шерсти смотря по месту, где находится, поэтому трудно ловить его, так как окраска Таранда уподобляется цвету деревьев, местности и всего, что его окружает. С виду же это животное сходно с быком, а голова похожа на оленью» (Аристотель, «О чудесных слухах», книга пятая).
Можно счесть «таранда» метафорой искусства; еще важнее то, что это метафора Европы. Экстенсивная и интенсивная в то же самое время, вечно раздающая себя и теряющая свой образ и вечно собирающая его обратно — это и есть Европа.
Что бы мы ни говорили о продуктивности европейского эйдоса, трудно отрицать европейское происхождение нескольких основных концепций человеческой цивилизации, таких как готика, пролетариат, живопись маслом, социализм, Просвещение, пенициллин, городская коммуна и — как квинтэссенция европейской культуры — феномен Возрождения. Хотя сходные явления можно обнаружить в других культурах (произнося слово «гуманизм», можно вспомнить о Конфуции, а говоря о коммуне, можно вспомнить закон о земле, принятый Иисусом Навином, или опыт общин Древнего Китая), эти достижения европейской цивилизации стали уникальными примерами для всего мира.
Трудно оспорить тот факт, что Америка, Австралия, Россия и Африка питались образами Европы; и вот, пока этот волшебный зверь Таранд, пока этот культурный эйдос Европы пребывает в стабильности (хотя бы относительной), у всего мира имеется своего рода камертон.
Беда, что камертон этот недолговечен. Европейский альянс всегда хрупок.
Еще пять лет назад казалось, что попытки извне развалить Европейский союз обречены: европейцы обучены историей, их не проведешь. Однако теперь мы видим, что попытки развалить Европу оказались не напрасными.
Критичным пунктом в истории Европы стал коллапс Советского Союза.
Тоталитарная империя, размером достигающая континента, развалившись, выглядела привлекательным ресурсом, легкой добычей. Помимо практической выгоды, развал СССР демонстрировал «историческую правоту» развития Запада — померещилось, что и впрямь существует один-единственный вектор развития мира, и любое отклонение (попытка построить коммунизм) заведомо обречено. Недалеко ушло то время, когда всерьез обсуждалось: не является ли Россия частью Европы и не следует ли считать страну, три четверти которой находится в Азии, «европейской державой» (как декларировала еще царица Екатерина). На фоне сегодняшнего противостояния России и Европы вспоминать эти проекты комично, но они существовали, подпитывая природную европейскую предприимчивость и возбуждая жадность корпораций. Гигантское тело поверженной России, богатое ископаемыми, лежало перед победителем. Рассматривалось даже вступление России в НАТО.
Развитие России «по европейскому пути» казалось естественным продолжением послевоенного «возрождения» Европы после недолгих тоталитарных режимов. Экономическое чудо Германии, Италии, Франции, продемонстрированное в 1960-х годах, уже представлялось не «чудом», но естественным ходом истории: как может быть иначе? И то, что Восточная Европа и целый континент Россия оказались вовлечены в позитивно-поступательный процесс, казалось исторической закономерностью. То был период недолгого торжества европейского сознания, отождествившего себя с «демократической идеей». Причем слово «демократия» (вообще говоря — не более чем инструментальный термин управления социумом) сделалось в своем роде магическим.
«Демократические» рецепты развития, рекомендованные постсоциалистическому миру, подразумевали комплекс свобод граждан и рыночное развитие предпринимательства, исключающее народную собственность, некогда декларированную в конституции. Так называемая «приватизация» охватила четверть земного шара — словно на таком огромном пространстве планировалось вырастить невиданное количество индивидуальностей, личностей, свободных индивидов. Впрочем, на деле фантазия не простиралась дальше приватизации народных ресурсов. В отсутствие представлений о возможном государственном и человеческом продукте, который будет получен путем «приватизации» возник плохо управляемый гомункулус, выращенный из постсталинской России. То, что казалось добычей, в итоге стало источником опасности. Для Европы результат эксперимента оказался непредсказуем; возникновение сильной Российской неоимперии в сочетании со стремительным ростом Китая стало критичным для Европы.
Есть выражение to kill the middle man, «устранить посредника». Европейская концепция «эйдоса» сменилась на концепцию «менеджера». А роль менеджера более не востребована в тот момент, когда производитель осознает собственную силу.
Сегодня можно констатировать, что «европейская идея» общего пространства демократии и социального государства утратила актуальность.
Более того, наступил черед Европы (а вовсе не России и не Китая) стать полигоном для социальных экспериментов, спекуляций и упражнений в политических интригах. Сколь ни парадоксально это прозвучит, роли поменялись.
Вливая деньги в правые националистические и в левые радикальные партии одновременно, покупая европейских политиков, способствуя внутренней коррупции Европы, играя на самых примитивных и низменных чувствах, внешние силы добились успеха. Видеть в этом процессе коварный план Путина и его шпионов — не более продуктивно, чем видеть только немецкие деньги за русской революцией 1917 года или за революцией 1905 года — японский заговор и сеть масонов, опутавшую мир. Никакой шпионский план Путина не помог бы, если бы не присущий народам Европы природный национализм — чувство, более популярное, нежели идея солидарности трудящихся, и обыкновенная европейская жадность — значительно более распространенное явление, нежели христианское милосердие.
С сожалением приходится констатировать, что понятие «интернационализм» более не популярно в Европе и в мире, его подменили прагматичным понятием «глобализм», а это далеко не одно и то же. Нет ничего проще, чем дискредитировать идею «интернационала трудящихся»: достаточно подменить идею интернационала трудящихся — идеей рынка, и в скором времени трудящиеся скажут: зачем мне интернационал банкиров? Уж лучше семья соседей по крови. И сегодня это можно услышать в небогатой Греции или в обеспеченной Англии.
Европейский союз был скреплен идеей демократии, которая казалась формообразующей сама по себе. Концепции «демократии» пришлось играть одновременно роли и «христианства», и «интернационализма», и политического проекта, ведущего непременно к республиканизму.
В головах многих правозащитников понятие «демократия» отождествилось с «республиканизмом» — хотя демократия равным образом может вести и к империи.
В концепции демократии ничего «республиканского» не содержится в принципе; ожидания не оправдались, и ноша, возложенная на волшебное слово «демократия», оказалась непосильной для этого, в сущности, совсем не волшебного понятия.
Путь демократии может вести и к формированию олигархических кланов, демократическим путем может соткаться авторитарная держава — в постсоциалистической Европе и Евразии происходит то, что в подробностях было описано греческими философами. Согласно Платону (его вывод никогда не опровергался практикой), «демократия» — форма общества, справедливая и одновременно несправедливая: власть большинства, при котором личные качества людей не имеют значения. Олигархия возникает как следствие того, что среди большинства «имущих» граждан (чьи моральные качества не принимались во внимание) выделяются наиболее могущественные; затем олигархия перетекает в тиранию. История ХХ века представила несколько вариантов «демократий», которые начинались как обращение к мнению «всех», и заканчивались тоталитарной структурой. Вопиющий пример России и так называемого «выбора народа» лишь подтверждает то, о чем предупреждал Платон.
Социальные, «демократические», федеративные республики Европы от такого соседства испытали шок.
Помимо прочего, действует старый исторический закон: пока Россия слаба, Европа может объединяться. В присутствии сильной Российской Империи единства Европы не существует. Развал Советского Союза был великолепным основанием для объединения Европы. Пока слабая Россия выражала желание стать Европой (желание противоестественное даже геометрически — большое не может быть частью малого), в Европе сверкнул звездный миг объединения. В тот момент, когда Россия снова решила стать самостоятельной силой, причем силой традиционно имперской, шансы Европы на объединение стремительно снизились.
Реинкарнация России в качестве империи стала самым существенным аргументом против объединения Европы в качестве союза демократических государств.
Собственно, приходится констатировать, что в мире наблюдается поворот к новому типу империализма, новый виток строительства империй — спустя век после их коллапса, вызванного Первой мировой войной. Китайская империя и Российская империя, имперские амбиции Турции, польская концепция «Междуморья», амбивалентная роль Америки — этот контекст делает идею демократического единства Европы уязвимой, если не фатально невозможной.
К тому же чисто оперативные политические возможности России, Китая, Турции и Америки значительно выше европейских. Любые тактические вопросы авторитарное государство решает значительно быстрее, не расходуя время на бюрократию и сантименты. В империи наглядно очевидно, что приносит пользу строительству государства, а что нет. В демократическом альянсе есть слишком много точек зрения и, что еще более критично, отсутствует ясная цель, которая для империи формулируется просто: постоянная экспансия.
Европеец сегодня удивляется тому, что китайцы скупили французские виноградники и итальянские порты, а русские покупают английские замки и испанские заводы,— но это только закономерно.
И выход Англии из Европейского союза стал ожидаемым и трагичным эпизодом в современной концепции Объединенной Европы. Ожидаемым, поскольку это в характере английской политики, трагичным — потому что расщепление европейского ядра может быть первым и фатальным шагом к новой мировой войне. Будущие историки должны будут отметить этот роковой для Европы и мира эпизод. Если следующим шагом станет выход Франции из Евросоюза, Германия останется в окружении зависимых от нее, паразитирующих на ней и ненавидящих ее слабых государств. Для многих неевропейских сил это будет самый желанный вариант развития событий.
За сравнительно долгий срок существования Европейского союза не был сделан единственный необходимый шаг — создание федерации.
Оказалось, что есть закон более властный, чем демократия, и цели более желанные, нежели свобода, религия и мир; миром правит жадность. Европа снова стала жертвой жадности, национализма и мелких страстей, первенствующих над ее большими планами.
Девять шагов к закату
У вышеописанного процесса есть результаты менее очевидные, но не менее беспощадные.
1. Моральная основа объединения Европы, «христианско-демократическая» концепция социального государства, воплощенная как в одноименных партиях, так и в принципе, делегирующем христианские моральные императивы в социальные законы,— эта моральная основа более не актуальна.
Европейское общество больше не управляется христианско-демократическим принципом. Прямым доказательством служит падение популярности христианско-демократических партий, а косвенным — реальность мулитикультурности, обусловленная миграционными и демографическими проблемами. Мультикультурность имманентна Европе в принципе: Европа исторически объединяет несколько культур, начиная от греческой, иудейской, мавританской и заканчивая кельтской. Однако в ХХ веке «мультикультурность» выражает себя через «многорелигиозность», от коей Европа старательно избавлялась путем Реконкист. Культурное разнообразие Европы было сплавлено христианством; может ли христианская Европа органично принять вариации моральных императивов — вопрос оказался критическим: мультирелигиозность отменяет «христианско-демократическую» концепцию Аденауэра как устаревшую.
Казалось бы, не могло возникнуть противоречия, исходя из интернационализма христианской доктрины. Однако противоречие возникло и оказалось фатальным для «христианско-демократической идеи» как взаимосвязанной концепции. Каждая из составляющих этой формулы — и «демократия», и «христианство» — как минимум нуждается в уточнении.
2. Смещение политических ориентиров «левых» и «правых» партий привело к дискредитации социалистической идеи, традиционно объединявшей рабочий класс Европы.
Подмена «левого» дискурса «правым» и смещение ориентиров уже случалась перед Второй мировой войной, когда правые националисты отстаивали интересы локальных рабочих движений; сегодня это смещение выражено еще более гротескно. Левые партии отстаивают «правые» националистические платформы, а правые партии провозглашают принципы «интернационализма», основанные на интернациональной активности глобальных корпораций.
Наиболее гротескным выглядит движение левых партий, направленных на раскол Европы и национализм; в частности, «Брексит» — характерный пример. Логика «левых» Британии утверждает, что вместо того, чтобы служить интернациональному европейскому капитализму, надо сосредоточиться на внутренних проблемах британских low classes. Одновременно с этим финансовая политика Британии, превратила страну в финансовую прачечную, принимающую ворованное со всех концов света и легализуя деньги, украденные у других народов. Эта политика ведет к мировой войне, в которой бедные пострадают более всех; однако эти соображения «левыми» и «лейбористами» в расчет не берутся, что является, конечно же, профанацией левой идеи.
3. Стала болезненно ощутимой классовая стратификация европейского общества, хотя 30 лет назад разрыв между классами был не столь заметен и обширный средний класс самим своим существованием сглаживал границы неравенства. Сегодня неравенство вопиющее.
Важно, что в новой стратификации отсутствует «пролетариат», то есть отсутствует мотор общества, потенциальный «гегемон» — тот класс, что производит необходимый для развития общества продукт и является совестью и кровью общества. Постепенные мутации «пролетариата» в «рабочий класс», мутации рабочего класса в «рабочего аристократа» и в менеджера, в наемного служащего как будто бы мягко нивелировали проблему: главное теперь в наукоемком производстве, а не в физическом труде. Однако обществу требуется мотор: идеология общества создается в интересах социального лидера.
На роль такого «мотора» претендует класс богатых, задающих критерии морали и стиль жизни. Эта претензия оскорбительна, не способствует единству социума. Более того, можно констатировать что «мотор» общества не выполняет необходимых функций.
В лице богатых общество получило новый класс люмпенов — страты, не привязанной к проблемам общества, живущей вне его и за счет его.
Люмпен-буржуазия отличается от люмпен-пролетариата тем, что находится над обществом, а не в его низах. Однако и в том и в другом случае люмпен находится вне общества и по определению не может быть гегемоном. А «пролетариата» — класса тружеников, сознающих свою миссию,— более в Европе не существует.
Менеджер — необходимый участник трудового процесса, но он, как и владелец предприятия, есть получатель выгоды от производства. Большинство взрослых европейцев — менеджеры; фактически это дает возможность квалифицировать европейское общество как рантье — или как «пенсионеров».
Вероятно, существовали способы избежать этой необратимой для социума трансформации. Можно было реорганизовать профсоюзы, преобразовать виды политического представительства в соответствии с изменениями труда. Это было сложно в условиях сервисного характера европейской занятости, но это не было невозможно. Однако никто всерьез не старался.
Как следствие — профсоюзы перестали быть политической силой, и «народ» в понимании Мишле более не существует. «Общего инстинкта», коллективного чувства занятости, превосходящего разум буржуазии (по Мишле), больше нет; а этот «общий инстинкт» европейского труда был духом Европы. В «текущей современности» народ это абстрактное существо, не имеющее выраженных черт. При этом «общий инстинкт» востребован — им может стать только национализм.
Причины того, что «пролетариат» элиминирован как класс, разнообразны: финансовый капитализм, сервисный капитализм, вынесенное за пределы Европы производство, транснациональные корпорации, превращение Европы в менеджерскую сеть. Но главная причина в том, что роль «пролетариата» перешла от рабочего класса Европы в иные социумы. Бесправный производитель, тот, кто трудится, не обладая при этом собственностью,— это давно уже отнюдь не европеец.
В мире пролетариат, разумеется, не исчез: пока существует продукт и труд, которым пользуется тот, кто относится к другому человеку как к средству обогащения, пока есть бесправие,— будет существовать и пролетариат. Для обозначения этой судьбы мы можем использовать сегодня термин «прекариат». Но, как ни называй эту страту, она отныне в основном за пределами Европы — это и беднейшее население стран Азии, в том числе мусульманских, и население России, трудящееся на нефтяной помпе.
Весьма возможно, что рассуждения о культурном/религиозном/расовом противостоянии описывают классический классовый феномен. Тот момент, когда «прекариат», детерминированный скорее географически, чем социально, осознает себя «пролетариатом» в классической марксовой терминологии, может стать роковым.
4. Демократия — общественный строй, объявленный идеальным,— дискредитирована. Невозможно использовать «мнение народа» для усиления классовой стратификации: одно противоречит другому. Но случилось именно так, и людей пытаются уверить, что новое классовое неравенство — это объективное следствие их добровольного выбора.
Не сразу, но многие поняли, что они нужны только как электорат, как инструмент управления, легализующий власть, а ни в каком ином качестве — не нужны.
В последние 50 лет «демократия» считалась идеалом исторического развития, «итог всего, что ум скопил», пользуясь выражением Гете. Роль, неадекватную содержанию понятия, демократия долго играть не смогла. Народ выбирает своих представителей в качестве управляющих, но в тот момент, когда управляющие создают государство, в котором права толпы ущемлены, демократия теряет смысл. Общество мутирует от республиканского к олигархическому, сохраняя все формальные атрибуты демократии.
Платон и Аристотель невысоко оценивали возможности демократии, считая такой строй одним из наименее перспективных. Однако политическая мысль послевоенной Европы навязала «демократии» функции едва ли не религиозные. Тем не менее «демократия» приобрела в ХХ веке своего рода сакральные функции, не учтенные Платоном. В светском обществе, в котором авторитет церкви отсутствует или крайне слаб, термин «свобода» перерастает утилитарное значение и становится социальной идеей, эвфемизмом религиозной. Демократические процедуры, которые были объявлены единственными надежными гарантиями «свободы», наделены теми функциями, которые были возложены на церковь в Средние века.
Вера в «демократию» как панацею общественного строительства стала наркотиком для Европы, привела к ослаблению европейского организма и оказалась губительна для несчастного понятия «демократия».
В новейшей российской политической истории концепция «демократии» способствовала ликвидации «народной собственности», что превратило сам термин в нонсенс: получилось, что волей народа была ликвидирована народная собственность на ресурсы. Однако этот исторический анекдот оказался актуален практически для всех стран Европы, в которых «народный» выбор приводил к власти коррупционеров и лишал население элементарных возможностей для жизни.
5. Критичным для послевоенного развития Европы стало отождествление понятий «демократия» и «рынок». Конечно, буквально так никто не говорил, однако европейская политическая мысль в какой-то момент сочла, что лишь наличие рынка может обеспечить бесперебойную деятельность демократии. Возникла зависимость демократии от рынка.
Логическим следствием этого спорного утверждения становилось то, что лидер рынка автоматически становился персоной, важной для демократии. Даже если успешный коммерсант не становился сенатором, но он был неизбежно включен в ту элиту, из которой избирается сенатор, и почти всегда сенатор оказывался в числе его друзей.
Мы не можем утверждать, что из связи «демократии» с «рынком» коррупция следует неизбежно; но и отрицать такую закономерность невозможно.
Лидером на рынке, как правило, становится человек хитрый, расчетливый, жесткий, жадный — все эти качества неприемлемы для демократического лидера. Но именно такое аморальное существо и оказалось во многих случаях в позиции демократического лидера — и это абсолютно закономерное следствие слияния «рынка» и «демократии».
6. Итогом политических парадоксов последнего полувека стало то, что в европейских странах понятие «оппозиция» редуцировано.
Гротескным примером является Россия, страна, в которой оппозиции попросту не существует, поскольку нет альтернативных политических идей. А та страта, которая именует себя оппозицией, ни в коем случае не протестует против сложившейся феодальной структуры общества, против капитализма, сменившего социализм, и против приватизации недр. Претензии имеются лишь к системе выборов государственных чиновников. То есть к отдельной «демократической» процедуре, но отнюдь не к самому рынку как инструменту, гарантирующему свободу и демократию.
Здесь содержится печальная логическая ловушка.
Оппозиция печется о ротации власти; но положение дел таково, что ротация власти означает ротацию рынка. А рынок стагнирован, следовательно, ротация власти не происходит и даже не может произойти.
Не обладая политической волей, которая позволила бы отказаться от магической связки «рынок—демократия», не желая расставаться с «итогами приватизации» как с воплощением свободы, оппозиция оказалась в положении белки в колесе. Фактически она ведет борьбу за ротацию олигархии, в то время как подобная ротация не всегда желательна самим олигархам. Если считать, что рынок все равно формирует демократическую процедуру — а дикий российский капитализм без профсоюзов демонстрирует это самым уродливым образом,— то верность феодальной системе и голосование за «настоящие выборы» кажутся бесконечной бессмыслицей.
Хороший пример — поддержка смелого политика, харизматичного националиста и капиталиста Навального «демократической» оппозицией. «Демократический клуб» составляет очень малое количество электората этого очень перспективного политика; большинство — молодые обиженные менеджеры, мечтающие о так называемом социальном лифте.
Констатация политического кризиса — как в России, так и в масштабах Европы,— не может сама по себе привести к обновлению строя. Республиканской программы развития нет; четкая политическая позиция существует только у националистов.
Оппозиция в России (боюсь, это верно и для оппозиционных партий Европы) не знает, что именно собирается строить: империю, республику, социализм или капитализм?
Если спросить десяток европейских лидеров, в чем состоит цель их правления; если спросить десяток лидеров оппозиций, в чем цель их борьбы,— все эти люди ответят одинаково: «Демократия». Ответ этот будет абсолютно искренним. И совершенно бессмысленным.
7. Из культуры Европы ушло наиболее значительное достижение, благодаря которому Европа является уникальной культурой. Речь о квинтэссенции культуры Ренессанса, о концепции гуманизма.
Милосердие к каждому члену общества, ценность всякой жизни и судьбы вне зависимости от класса, расы и гражданства,— социальная концепция, нашедшая афористичное выражение в императиве Канта и воплощенная в философии Просвещения,— некоторое время казалась нравственной базой для европейского республиканского законодательства.
«Христианский гуманизм» Фичино или «гражданский гуманизм» Пальмиери — со времен Ренессанса понятие «гуманизм» определяло европейскую культуру. В самые темные времена (войны, фашизм, революционный террор) именно гуманизм европейской культуры был спасительным стержнем Европы.
В современной культуре понятие «гуманизм» отсутствует по техническим причинам: ни искусство, ни рынок, ни демократия, ни менеджмент в гуманизме не нуждается. Современное искусство Европы сознательно дегуманизировано, поскольку не имеет возможности обращаться к отдельному человеку, а узкопрофильные занятия наукой практически исключают представление о Человеке как целом. Вкупе с секуляризацией общества, и тем самым с устранением связи образа Бога и образа Человека как подобия Божьего, прагматическая дегуманизация изменила культуру Европы.
8. Традиционные формы европейского искусства, то, что отличает эстетику Европы от всего мира, а именно: картина маслом, сочетающая портрет конкретного человека с сакральным сюжетом, историческим событием или мифом; роман, описывающий биографию конкретного человека с тщанием жития святого; и симфония, предъявляющая сложнейшую оркестровку разнообразных чувств и эмоций, не поддающуюся единому и простому сценарию,— эти классические европейские жанры искусства признаны анахронизмом. Иными словами, европейская эстетика отказалась от самого важного из того, что Европа предъявила миру.
Эстетическая концепция Европы, выраженная в картине маслом, в романе и в симфонии, состоит в том, что судьба отдельного человека равновелика судьбе универсума; исследуя портрет, биографию, структуру сознания одного, отдельного человека, Европа утверждает значение каждого индивида перед лицом общей истории. История общества воплощена в одном, в каждом — в этом состоит эстетический код Европы. Таким образом формировался уникальный европейский социум, высшей точкой воплощения которого был собор, республика и картина.
Чтобы уничтожить идею Европы, оказалось достаточным заменить собор развлекательным центром, картину инсталляцией, а образ — знаком.
Произошло это, когда европейский социум приспосабливали для манипулятивных решений в первой трети ХХ века; после короткого послевоенного ренессанса и недолгого возвращения картины и романа тенденция продолжилась. Так было уничтожено то главное, что делало Европу Европой.
9. Комбинация всех вышеупомянутных факторов привела к такому состоянию общества, когда ни искусство, ни социальная жизнь не продуцирует «героя», то есть индивидуальность, воплощающую цель морального общества: милосердие, справедливость, труд ради других, ответственность одного перед всеми.
Персонаж искусства, подобный Жану Вальжану, доктору Риэ, Тилю Уленшпигелю, Гансу Шниру, Айвенго, дон Кихоту — в современном искусстве не существует, в развлекательном манипулятивном искусстве такой герой попросту невозможен. Более того, общая культурная установка на «свободу», понятую как раскрепощение эмоций, противоречит сущности образов европейской культуры — а именно христианскому милосердию, принятому как социальный императив.
Дегероизация европейского общества, как правило, провоцирует фашизм — последний всегда начинается как романтическая попытка вернуть Европе былое величие, но это «величие» нисколько не связано с христианским милосердием. Так уже случалось в ХХ веке, нет оснований думать, что сегодняшняя дегероизация приведет к иному результату. Возможно, новый ницшеанский герой появится не в самой Европе, но взорвать сонный европейский мир ему будет исключительно просто.
Незавершенная миссия
Сегодня некоторые русские, иные американцы, и уж наверняка множество китайцев часто говорят, что Европа выполнила свою историческую миссию. Вполне возможно, что «закат Европы», анонсировавшийся бессчетное количество раз, все-таки наступил.
И все же, прежде чем вынести окончательный вердикт, стоит вспомнить, что всего 200 лет назад считалось — и Гегель выразил это предельно просто,— что Китай «выполнил свою историческую миссию» и «уснул навсегда». Вряд ли сегодня такое мнение кто-либо разделяет.
Существует одно необходимое условие для того, чтобы рассуждать о завершении миссии Европы. Если какое-либо дело завершено, мы несомненно можем определить: в чем данное дело заключалось. Если плотник занят созданием мебели, результатом работы является стул. Если художник рисует и закончил работу, результатом становится картина. Судить о труде плотника и живописца следует по результату труда.
Если миссия Европы действительно завершена, требуется отчетливо сказать, в чем же заключалась миссия Европы.
От имперских попыток объединения Европы (Карл Великий, Наполеон, Гитлер) до республиканских проектов (Кампанелла, Монтескье, Де Голль) и вплоть до современной концепции Европейского союза политическая мысль Европы пребывает внутри дискурса, обозначенного социальными концепциями Ренессанса, спора республиканской и имперской мысли.
Отчасти этот спор отражен еще в конфликте гвельфов и гибеллинов. Он выявляет механизм возвратно-поступательного движения европейского государства. Политические теории — вплоть до самых гротескных, фашизма и коммунизма — могут и должны быть рассмотрены внутри этого возвратно-поступательного механизма, само функционирование которого есть не что иное, как форма самосознания Европы. Эпоха Возрождения, вооружившая политических мыслителей XV века примерами римской государственности, утвердила историческую рефлексию как инструмент государственного строительства.
Возрождение — палингенез, процесс, постоянно обновляющий культуру и цивилизацию Европы за счет переосмысления собственных ресурсов,— стал принципом жизнедеятельности Европы. В данном случае феномен Возрождения рассматривается не как локальное явление истории Италии XV века, но как принципиальный для жизнедеятельности европейского культурного организма процесс, перманентное самопознание. Палингенез вызывает к жизни глубинные пласты истории и сознания, эта перманентная реинкарнация и есть жизнь Европы.
Мы не вправе ожидать от палингенеза, что он непременно оживит концепцию греческого республиканизма (как рассчитывал Пальмиери), а не Римской империи, как это было явлено в тоталитарных ретроимпериях ХХ века. Погружаясь в прошлое, вы не знаете, сколь глубоко зайдете и что именно станет предметом размышлений: язычество или монотеизм, империализм или республика. Как это ни печально, фашизм ХХ века тоже был не чем иным, как характерным для европейского политического мышления палингенезом.
Историческая рефлексия Европы — амбивалентный процесс, и, скорее всего, сейчас мы находимся в той фазе палингенеза, которая возрождает империи и фашизм.
Шаг, сделанный Европой к очередному осознанию себя набором наций, а не единым организмом, кажется уже критически опасным; националистической Европой сможет управлять лишь новый император; и политика провоцирует именно такое развитие действий. Европа подошла к своей фашистской стадии палингенеза.
Но не надо думать, что это необратимый процесс, что это приговор. Наша способность сопротивляться идеологии, сохранять ценности гуманизма может преодолеть время общего энтузиазма, природной жадности и агрессии. Что бы ни случилось: станет ли Европа жертвой какой-либо из новых империй или сама Европа произведет неожиданного лидера и станет Империей — это не имеет принципиального значения для процесса палингенеза. Гораздо важнее то, как преодолеть этот очередной поворот вспять. Регулярно повторяющийся фашизм — одна из форм рефлектирующего самосознания Европы, но это не означает, что республиканский гуманистический Ренессанс не повторится; он, безусловно, повторится.
Уже сегодня понятны алгоритмы нового гуманистического Ренессанса. Неоязыческая, националистическая Европа изменит вектор своего развития тогда, когда изменится эстетический код Европы, как это было сделано в эпоху Возрождения XIV–XV веков. Именно так и произошло в 1940-е годы, во время борьбы с европейским фашизмом. С сожалением можно констатировать, что возврат к гуманистической ренессансной парадигме оказался недолгим; возврат к гуманизму был нетипичен для эстетического кода ХХ века, а именно эстетика Европы определяет ее историю и политику.
Язык язычества и новое усилие Возрождения
Лишь на первый взгляд кажется, что проблема эстетического кода Европы — вещь второстепенная, служебная, не главная по сравнению с насущными вопросами: геополитикой, меняющимся характером труда, миграцией, стратификацией общества.
На деле обстоит прямо наоборот.
Использовать эстетический код для характеристики культуры, для понимания того, чего следует ждать от ее носителей, наиболее плодотворно. Именно «эстетическим кодом», кстати, и пользовался и Шпенглер, определяя время жизни Запада. Человек строит общество сообразно эстетическому коду, сформировавшему его личную мораль и суждение о социуме: иначе социальное строительство и не происходит.
Весь ХХ век, то время, которое Хобсбаум определил как «эпоху крайностей», человечество живет в новой для себя эстетической парадигме, в парадигме так называемого авангарда.
С тех пор, как в 1910-е годы эстетический код Ренессанса был заменен в Европе на код авангарда, произошло много социальных перемен: войны и передвижения границ, ретроимперии и деколонизации, террор и реабилитации. Менялась власть, революции и контрреволюции чередовались, и лишь код авангарда, новый стиль мышления европейского человека, пребывал без изменений.
Сопротивляться новому стилю мышления оказалось столь же трудным, как сопротивляться революции: любая эстетическая Вандея (неотомизм или неокантианство, равно как так называемая религиозная традиция) ни в коем случае не ассоциировались с прогрессивным мышлением.
Авангард появился как необходимый для массовой аудитории язык, как манипулятивная и директивная декларация. Яркое, страстное, демократичное — говорить так стало необходимо, поскольку вне апелляции к «народу» не могла совершиться ни одна перемена, даже в сторону королевской власти, а «демократия» нуждалась в манипулятивном, знаковом языке. Авангард изменил сознание европейца: весь ХХ век — это век авангардного сознания, и «новый человек» есть уже существо, сотворенное не «по образу и подобию Бога», но продукт авангардной эстетики: человек стихий и страстей, первичных элементов.
Язык авангарда сделался повсеместным языком демократии, до сей поры не имевшей собственного эстетического кода. Великая Французская революция пользовалась пластическим языком империи, и переход от Бурбонов к якобинцам, затем к наполеоновской империи, затем опять к Бурбонам и вновь к Наполеону, уже Третьему, потом к республике Тьера — весь этот витиеватый путь поиска общественной формы оставался в пределах все того же имперского образного языка. «Улица корчится безъязыкая, ей нечем кричать и разговаривать» — это замечено именно в то время, когда демократия властно заявила о том, что отныне в мире требуется иной эстетический код: нужен язык масс.
Европейский авангард явил миру спрятанный в недрах культуры дух дерзания, обновления, так называемой «свободы», и многие ассоциировали этот дух с социальным обновлением и прогрессом. Но наиболее адекватная характеристика этого духа есть «воля к власти», в совершенно ницшеанском понимании этой метафоры.
Весьма быстро выяснилось (эмпирическим путем, на практике неудачных революций), что из материала авангарда невозможно построить республику.
В новой эстетике возникла власть знака над образом, власть стихии над разумом, и — как неизбежный результат — власть идеологии и пропаганды над философией.
Специфическая материя авангардного сознания, а именно: власть стихий и природных сил — производит только племенные чувства, коим придается значение радикальных, прорывных по отношению к традиции. Племенные чувства отливаются лишь в форму тоталитарных иерархических государств, хотя на первый взгляд апеллируют к «свободе».
Часто бывает, что национально-освободительный порыв оформляется в националистическую диктатуру, поскольку мотивом является племенное чувство. Сила природного хтонического порыва авангарда используется диктатурой с тем большим успехом, что суть диктатуры именно в этом: это власть природной иерархии.
Этот в высшей степени досадный парадокс многие авангардисты осознали уже постфактум. Ницше, как и Малевич (наиболее ницшеанский художник) или футуристы, или сюрреалисты — воплощали этот властный порыв, уничтожающий привычную (объявленную «устаревшей) мораль Просвещения — во имя нового строя, а каким именно будет этот строй, во что именно отольется демократия, каков будет выбор народа, это оставалось гадательным. По сути, неоязыческий порыв авангарда возвращал сознание европейского человека в состояние, предшествующее сравнительно недолгому историческому эксперименту «христианского гуманизма». В дальнейшем так называемая «христианская цивилизация», сохраняя свое именование, фактически обходилась без прилагательного «христианский». На протяжении всего жестокого ХХ века Европа пыталась строить республики из материала языческих стихий — но получались диктатуры.
Разум отказывается признать факт, здравый смысл протестует, однако так называемое искусство авангарда вдохновляло как фашистов, так и коммунистов, как тех, кто строил концлагеря, так и тех, кто возмущался их существованием. И это понятно: знак (в отличие от образа) наполняется любым содержанием, знаковое искусство — манипулятивно, призвано управлять энтузиазмом масс.
Для современного среднестатистического прогрессивного демократа — естественно не любить Сталина, Ежова и Муссолини, и одновременно естественно любить Родченко, Малевича и Маринетти; и это несмотря на то, что Родченко и Маринетти — такие же певцы насилия, как Ежов и Муссолини, а Малевич такой же тоталитарный организатор общественного пространства, как и Сталин. Прогрессивный демократ не только не ощущает противоречия своих вкусов, он возмутится, если ему на это указать; это столь же оскорбительно, как указание прогрессивному манифестанту на то, что он борется за власть стихии рынка, которая неизбежно рождает диктаторов.
Бытует миф о том, что Гитлер не любил авангард и именно об этом, мол, свидетельствует выставка «Дегенеративное искусство», на которой нацисты показали авангардные тенденции живописи. Это фальшивый миф. Выставка «Дегенеративное искусство» не была направлена против авангарда и абстракции, ни в коем случае не против знакотворчества и идолопоклонства. На самом деле выставка «Дегенеративное искусство» демонстрировала произведения только фигуративные, изображавшие человека,— просто не арийского идола, а «ущербного» интеллигента. Это была выставка, отрицавшая образное искусство. На выставке демонстрировались в основном работы Шагала, Кирхнера, Макса Бекманна, Кокошки, Гросса и прочих представителей экспрессионизма и «новой объективности», а вовсе не квадраты Малевича и не писсуар Дюшана. Гитлер действительно предпочитал «классические» формы, Муссолини обожал футуризм, Геринг коллекционировал Ренуара и Матисса.
Но главное, что стиль ретроимперий, стиль диктатур (неоклассицизм гитлеровского рейха, Рим Муссолини или помпезное сталинское искусство) — это точно такое же языческое создание идолов, как и квадраты Малевича; это в точности то же самое языческое искусство. Искусство империй традиционно — языческое. Этот внутренний парадокс лежал в основе идеологии Священной Римской империи, которой во время Контрреформации пришлось прибегнуть к инквизиции и кострам — фактическим человеческим жертвоприношениям. В корпоративном государстве Муссолини, в государстве Франко, использовавших «христианскую идеологию» наряду с языческим социальным ритуалом, идеологическая амальгама проявилась вопиющим образом.
Фундаментальное противоречие истории ХХ века состоит в том, что средствами языческой пропаганды, создавая тотемы, пытались строить демократии — но средствами неоязычества можно строить только ретроимперии.
Языческий язык знака — это язык тоталитаризма, и ничего помимо диктатуры сознание человека, верящего в стихию, в знак и в идола, произвести не может в принципе.
Авангард Европы выявил тот самый процесс палингенеза, воскрешающий глубинные, дохристианские пласты культуры. В отличие от республиканского Ренессанса Флоренции, то был тотальный «фашистский» палингенез, и ХХ век жил в парадигме этого возврата в язычество. Тот эстетический код, которым вооружила себя Европа в самом начале ХХ века, оказался приспособлен только и единственно для строительства диктатур; пользуясь этим кодом, тщились возводить республики — но «демократии» стремительно мутировали в колониальные державы и ретроимперии. Новый, «свободный» от моральных императивов человек строил новое «демократическое» общество, а какое оно получится — оказывалось неожиданностью.
Парадокс сознания современного европейца в том, что тот индивид, коего окружающие народы воспринимают как ленивого рантье, «паразита», экспонат музея, рудимент прошлого, питает свое сознание радикальными стихиями авангарда, беспредметными элементами природной силы и первичной энергии (именно это призвано воплощать авангардное искусство). Этот «пенсионер» (как его понимают русские нувориши или американские динамичные бизнесмены) приводит себя в возбуждение неистовыми мелодиями и тотемными знаками. Это сущностное противоречие делает «пенсионера» опасным, и прежде всего опасен он для самого себя.
Речь ни в коем случае не идет о том, чтобы заменить секулярное сознание современного гражданина на сознание религиозное (как может вообразить торопливый читатель или религиозный фанатик). Это не только невозможно, но и не нужно: авангард как воскрешение природных инстинктов и тотемов не есть воплощенное зло; его можно воспринимать и как лекарство: зависит от дозы.
Отрицать опыт авангарда и неоязыческой эстетики столь же нелепо, как нелепо отрицать эстетику Египта или Рима на том основании, что они не ведают христианской доктрины.
Речь лишь о том, что опыт ХХ века, заведший Европу туда, где она сейчас находится, должен быть переосмыслен новым витком ренессансного «палингенеза», уже не языческого, но христианского. Речь о том процессе, который начало европейское Просвещение, переводившее христианскую мораль в область критического секулярного законотворчества, в область этики, подобно Канту, или в область законотворчества, как Монтескье. Речь о необходимой преемственности процесса Просвещения, который был в истории Европы абортирован сначала наполеоновскими войнами, а затем «веком крайностей» и общей паганизацией, то есть неоязычеством ХХ века.
Миссия Европы, состоящая прежде всего в возрождении гуманистического императива, в утверждении ответственности каждого перед республиканским обществом, должна быть воплощена эстетически опять, с новой силой — иначе республиканская идея никогда не состоится в социальной практике. Новое усилие Возрождения (в прошлом Европа не раз совершала подобные усилия), несомненно, выведет европейское общество на новый уровень самосознания, но этот шаг должен быть совершен в эстетике в первую очередь. Однажды Европе удалось преодолеть идолопоклонство, а затем его зеркальную ипостась — иконоборчество. Преодолели вульгарность стиля ампир, изжили эстетику фашизма, но теперь требуется новое усилие, подобное тому, которое предпринял Моисей, когда сломал золотого тельца.
То, что требуется совершить Европе сегодня, звучит исключительно просто: нужно устранить связь искусства и рынка.
Поскольку демократия, тождество которой с рынком практически узаконили, осознает ценность искусства лишь в рыночном эквиваленте, превращение скрижалей в золотого тельца произошло легко и естественно. Но строить свободную республику с народом, поклоняющимся тельцу, Моисей отказался.
Европейская цивилизация выражает себя прежде всего в эстетике; то, что происходит,— результат мутации европейской гуманистической культуры, а именно — результат победы языческого идола над человеческим лицом, результат победы языческого знака, который заменил человеческий образ. И тот факт, что истории Европы потребовалось неоязычество в качестве «языка демократии», тревожен.
Образ индивидуального человека — именно не знак, не стихия, не элемент, но образ морального человека, существующий как зеркало, отражающее Бога (или платоновский эйдос, если требуется менее дидактическая конструкция), способен изменить многое. И только изменение эстетическое изменит социальную природу общества.
Образ морального человека утрачен Европой, а потеря профсоюзов, потеря свободы среднего класса, ликвидация пролетариата и интернационализма — это лишь следствия. В таком утверждении нет ничего религиозного, лишь наблюдение за связью эстетики и этики, а также чистый прагматизм: если человеческий образ не появится снова, гуманизм имеет весьма низкие шансы. И ждать обновления Европы в таком случае бесперспективно.
Когда и если мистическая концепция «мультикультурности» будет заменена рабочей концепцией федерации, или Федеративной Республики Европы, элементарная социальная прагматика потребует возродить гуманистическую идею, основанную на ответственности каждого перед всеми, на принципах христианского гуманизма. И тогда должен возникнуть человек: Ганс Шнир, арлекин Пикассо, доктор Риэ — который сможет воплотить эту идею.
Европейская федерация и союз европейских республик еще возможны, солидарность рабочих и интернационализм не могут быть забыты окончательно, и даже христианский гуманизм все еще имеет шанс скрепить такую федерацию. Но чтобы нечто объединить, нужно иметь очевидные моральные ценности, которые требуют объединения и дополнения друг другом. Стихии объединить нельзя.
Мнение автора может не совпадать с позицией редакции “Ъ”.