Выборы близко, и политические силы ищут, что предложить народу. Однако ни один из проектов развития не соответствует глубине российского кризиса. Почему будущее не складывается в программы, "Огоньку" рассказал Игорь Клямкин, вице-президент фонда "Либеральная миссия"
— Недавно ваш фонд провел цикл семинаров, где обсуждался кризис российской культуры, политической в том числе. То есть кризис уже налицо?
— Мне кажется, сегодня Россия столкнулась с совершенно новой ситуацией в масштабах всей ее истории. Рушатся те механизмы, которые столетиями обеспечивали устойчивость "русской системы". Собственно, существуют три фактора, которые конструируют любое государство: сила, вера и закон — ничего иного еще не было придумано. В России на первом месте всегда была сила. Вера и закон лишь маскировали и поддерживали этот стержень российской государственности. До 1917 года сила легитимировалась религией, после — коммунистической идеологией. Закон во все времена стоял на охране этой силы, а не прав граждан. Идеологии менялись, как драпировки, а суть оставалась, и система могла воспроизводиться. И вот сейчас выяснилось, что фактор произвольной силы себя изжил: уже ни элиты, ни население не готовы его принять. К тому же в современных условиях он практически бесполезен, потому что технологический прорыв сегодня, используя привычную нам силу, обеспечить уже невозможно. Очевидно также, что никакая политическая воля, то есть сильная рука, не может победить коррупцию: даже у Петра I это не получилось. С усилением репрессий на коррупционном рынке вырастет цена услуг, и часть слабых игроков уйдет со сцены, но сам рынок останется. Сегодня и власть понимает, что никакую модернизацию методами Петра и Сталина уже не сделаешь, а как ее сделать по-другому, сохраняя нынешнюю систему, власть не знает, альтернативных способов в этой системе не существует. Поэтому я считаю, что нынешний этап в жизни России беспрецедентен и очень напоминает исторический тупик.
— С другой стороны, еще наш знаменитый демократ Добролюбов говорил, что ссылки на переходность времени и какую-то его принципиальную сложность всегда выморочные, потому что любое время — переходное. Нужно развиваться дальше, это ведь не первый раз, когда в России "сила" теряет свою стальную хватку.
— И всякий раз, когда она ее теряла, страна оказывалась в тупике. Дело в том, что построение не только военной, но и мирной жизни людей у нас всегда происходило по армейским законам, в приказном порядке: есть воля монаршая, и она должна выполняться. Перехода от приказной системы к системе закона так и не случилось, хотя попытки предпринимались неоднократно. Они предпринимались, потому что подобная милитаризация требовала больших усилий от общества и власти, и периодически действительно хватка слабела. Начиналась демилитаризация, конец которой всегда одинаков — кризис. После Петра власть попыталась разрушить вертикаль подчинения, освободив дворян от службы. Казаки и крестьяне отреагировали Пугачевским бунтом и полным презрением ко всем властным институтам, что отразилось в русских пословицах и поговорках. Потому что был нарушен принцип легитимации силы: крестьяне служат дворянам, поскольку те служат царю. Эта застарелая вражда к государству и правящим группам прорвалась наружу после Февральской революции 1917 года: солдаты просто стали вырезать дворян-офицеров, так как считали их "чужими", под стать монголо-татарам. Такие настроения позволили большевикам начать второй виток милитаризации, снова выстраивая управление страной по модели управления армией. Сила "рабочих и крестьян" готова была подавлять прежнюю силу "помещиков и капиталистов". На этот ментальный конструкт большевики и оперлись. Конечно, они обманули крестьян, не дав им земли, но характерно, что те, кто обман помогали осуществлять, в массе своей тоже были выходцами из крестьян. То есть низовая культура полностью разделяла логику силы. После Сталина мы вступили в очередную фазу демилитаризации. Однако она отличается от предыдущей. Потому что та самая низовая культура больше не рождает запроса на милитаристское государство.
— И что же теперь ей близко? Вера и закон? Или, выражаясь словами теперь уже Чернышевского, прогрессивные умы разбиваются о "тупую нескладицу в народных мыслях"?
— Данные Левада-центра стабильно показывают, что понимание всех плюсов демократии и ее политического смысла есть только у 13-15 процентов россиян. Но эти цифры, однако, не говорят о том, что люди отвергнут демократию, если ее — настоящую, а не имитационную — им предложат. Общество в целом не так плохо, как его часто изображают. Отторжения демократии в нем нет, хотя сто лет назад, очевидно, было.
И вместе с тем наивно полагать, что масса населения сама родит запрос на качественно новое жизнеустройство. Требовать демократии люди не будут просто потому, что они ее себе не представляют. Кроме того, наше население — жертва советского типа урбанизации, когда государство старательно уничтожало все самоорганизующиеся городские объединения, вплоть до кружков краеведов, оставляя человека один на один со своей громадой. Поэтому россияне испытывают большие трудности с выработкой общего интереса и консолидированных позиций. Но все-таки заявлять, что народ "до демократии не дозрел", это откровенный обман, на который элитарные группы идут, чтобы удержать свою монополию. Популярны разговоры о том, что нам нужно подождать, что для созревания гражданского общества должно пройти время. Но это правильно только в том случае, если вы действуете в направлении, которое это время приближает. А у нас все наоборот: время используется для консервации общества, поскольку элита его элементарно боится.
— По-вашему, именно элита в роли той головы, с которой гниет рыба?
— Я считаю, что российская элита катастрофически отстала и от потребностей общества, и от времени, и даже от населения. Поэтому главная ответственность за политический, экономический и даже культурный кризис, постигший страну, лежит на ней. В 90-е годы люди действительно верили в демократию, свободу и рынок, притом что в их представлениях было мало конкретики. Почти такой же романтический подъем наблюдался и в Восточной Европе. Однако там были другие элиты, которые смогли соединить романтику с созданием европейских демократических институтов. И еще элитарные группы там договорились: если вы выигрываете выборы — мы уходим, если мы выигрываем — вы уходите. А у нас договариваться не хотели, каждая группа претендовала на борьбу до победного конца и монополию. И после того, как одна из них в 93-м году победила, снова использовав силу, стране был навязан очередной персоналистский режим. Сегодня очевидно, что такая система лишена модернизаторского потенциала. Показателен наш тандем, в котором один зовет "Россия, вперед!", а другой создает "Народный фронт", то есть оба апеллируют по инерции к старой милитаристской традиции. Но она уже изжита. Сегодня государству, для того чтобы выжить, нужно не просто измениться, а стать таким, каким оно никогда еще не было.
— Если у нас такой беспрецедентный кризис, то и способ его преодоления должен быть оригинальным. Однако, кажется, вы в "особый путь" не верите?
— Говоря об особом пути, у нас всегда имеют в виду особые цели, предполагающие сохранение авторитарной власти. Особенности той или иной страны, конечно, важны, и они проявляются в процессе адаптации демократических институтов. Адаптация — это вообще творческий процесс, у некоторых стран Восточной Европы он длился годами. Но здесь важно, чтобы не менялась сама суть того или иного института. Взять, к примеру, нашу Конституцию. Вместо того чтобы ориентироваться на работающие образцы в других государствах, наши элиты сначала решили, что Конституция должна наделить президента всей полнотой власти, то есть поручить ему определение основных направлений внутренней и внешней политики. Само собой, такой Конституции в Европе нигде нет. Поэтому свой, "особый" государственный проект задрапировали элементами Основного закона Франции, конечно, полностью исказив суть последнего. Это не решение творческой задачи, это переиначивание старого. И подобное происходит не только с Конституцией. Например, недавно у нас были приняты три закона о доступе граждан к информации — вроде бы в соответствии с Европейской конвенцией. Группа экспертов во главе с Михаилом Афанасьевым решила проанализировать эти законы, после чего выяснилось, что в них есть такие пункты, которые блокируют всякий доступ к информации и которые были бы невозможны в европейском праве. Выходит, что сегодня эксплуатация собственной исключительности, переодеваемой в европейский костюм,— просто ловкий способ сохранения властной монополии.
— Вряд ли стоит ожидать, что люди, учредившие монополию, добровольно от нее откажутся. Но стоит ли надеяться, что, к примеру, наши либералы, добившись власти, решат ею поделиться? Система ведь может оказаться сильнее людей.
— В России сегодня нет оппозиции, реально противостоящей властной монополии. У нашей либеральной оппозиции нет системной альтернативы. Она по большей части мыслит в тех же категориях, что и власть, предлагая заменить одних людей другими и обещая, что после этого все наладится. Ни одна политическая сила не выдвигает задачу изменения авторитарной Конституции.
По сути, у нас есть два типа либералов. Одни пристраиваются к действующему режиму, объясняя это тем, что лучше делать хоть что-то уже сегодня. Эти люди уверяют, что ведут диалог с властью, хотя в условиях авторитарного правления подобный диалог становится чем-то вроде посещения русскими князьями Золотой Орды. Их точка зрения могла быть там интересна только в том случае, если подсказывала, как улучшить сбор дани для ханов.
Другой тип либералов — обличители. Они талантливо, запальчиво и очень хорошо ругают нашу систему. Непонятно одно — во имя чего? Предлагаемая альтернатива еще ни разу не шла дальше общих деклараций. Как конкретно должна быть устроена политическая система? Какими конкретно должны быть суд и организация государственного аппарата? Как конкретно обеспечить противодействие коррупции? Ответов нет. А без этого любые лозунги и обличения повисают в воздухе. Поэтому я и говорю, что страна лишена какого бы то ни было альтернативного проекта развития. Мы застряли.
— Возможно, пока у оппозиции другая задача — заявить о себе, стать заметной для народа?
— А с чем она, собственно, к этому народу идет? Не спорю, что разговор об институтах перевести на уровень массового сознания непросто, но без этого все вообще бесполезно. Простую критику власть спокойно переживет, она в любой момент может парировать тем, что предложить критиканам нечего. Конечно, либеральные силы в настоящий момент не имеют никаких политических перспектив. В конце 80-х казалось, что только у них и есть перспективы, а сейчас ситуация в корне другая. Это время — не их, это чужое для них время. А чужое время может быть только медленным, его нужно использовать для стратегического продумывания своих проектов. Пытаться сделать это время быстрым — значит быть неадекватным исторической ситуации.
Все упирается в одну из давних особенностей российской культуры — институциональную беззаботность. Это характерно не только для либералов, хотя обидно, что и для них тоже. В начале прошлого века известный монархист Лев Тихомиров пытался понять кризис российского царизма. И пришел к выводу, что России удалось придумать, какую власть она хочет, но не удалось понять, как эту власть устроить, чтобы та была эффективной. То есть институциональный уровень мышления в культуре отсутствовал. Это дает о себе знать и сегодня. Например, когда мы в нашем фонде собираем публичные круглые столы, чтобы обсудить какую-то конкретную институциональную проблему, к нам приходит на порядок меньше людей, чем на семинары, посвященные любимым абстракциям — вроде русского пути или культурной матрицы. Это, конечно, все очень увлекательно, но когда-нибудь придется заняться делом. Придется создавать институты, сначала хотя бы на бумаге.