«Я приехала домой, легла спать и крепко заснула. А в шесть раздался звонок...»
Частная жизнь
«МАТЬ И ДОЧЬ» — это калька с названия сокуровского фильма «Мать и сын».
Уход из жизни человека, родившего тебя, — это всегда трагедия осиротения, сколько бы лет тебе ни было. И это всегда познание того, чего никаким другим способом познать никому невозможно.
А журналист — всегда журналист. И мы не удивились, когда в телефонной трубке раздался голос Ольги Бирюзовой, который трудно было бы узнать, не представься она:
— Я звоню из больницы. Живу здесь с мамой. Не написать ли для журнала о хосписе — месте, где лежат безнадежные больные?
Ну конечно, написать. Разве это не часть профессионального долга — из любого личного — радости ли, горя — выпарить, отдистиллировать общественно значимое и выпустить в свет, чтоб служило людям?
Она и старалась добросовестно, покуда хватало сил удерживать эту границу между личным и общественным, — вот доказательство, полторы страницы текста с рабочим заглавием — «В хосписе». А потом...
Потом — с новой страницы — только исповедь: дочь и мать, которая умирает.
Почти все мы хороним своих матерей. Но мало кому удается выразить сопутствующее этому невыразимое...
В хосписе
Долго ли жить? Это дело Всевышнего. Так можно сказать и здесь, в хосписе, где людям остались месяцы, дни, а то часы и минуты.
Конечно, это не совсем обычная больница. Она последняя в жизни человека, и атмосфера конца чувствуется во всем. «Здесь не выздоравливают, здесь умирают, — говорит врач. — Вот он поступил, и ты уже знаешь, чем это кончится». Рассказывают, что после страданий от невыносимой боли в хосписе отдыхают. Больные сыты, сухие, обихоженные; анальгетики, наркотики даются своевременно. Если человеку положено пять инъекций в день, то схема безукоризненно выполняется, ночью так ночью. Кроме того, с больными проводятся психотерапевтические беседы, и, как ни странно, сами пациенты, как правило, не осознают, что их ждет, несмотря на то, что в палате почти ежесуточно кто-нибудь умирает. Соломинка, за которую хочется ухватиться, остается до последнего вздоха. Больным врут — и они охотно идут навстречу этой лжи. Это не христианская мораль — скрывать от людей реальность, скорее советская. «Мы стараемся, чтобы ЭТО было не больно и не страшно», — говорит врач. Но смерть есть смерть, и предсмертные страдания не спрячешь, хотя здесь все служит тому, чтобы их сгладить.
«Очень тяжело работать в хосписе, видеть смерть ежедневно. Нашего отделения боятся, мы для всех пугало, — рассказывают сестры. — Особенно жалко молодых, 20 — 25 лет... Но кто-то должен заниматься этим».
В Москве существует несколько хосписов, где умереть стоит бешеных денег. И вот три года назад открылось отделение при городской больнице № 11, где обслуживание проводится бесплатно. Учрежден фонд — общественная организация. Его телефон 289-43-48.
* * *
...Она очень любила жизнь (но особенно дачу) и не любила смерть. Как-то не так давно мы разговаривали с ней об этом. Я сказала, что многие святые доживают до определенной точки и не хотят уже дальше быть на этом свете, потому что они «успели». «Значит, я не святая или не успела», — ответила она довольно резко.
На вид она была уже сильно больная, кожа ее выдавала, да и спала очень много, больше спала, чем жила. Наконец удалось привезти ее в больницу. Там была какая-то большая комната, и мама стояла далеко от меня на своих ногах, как на чужих. Знакомый врач мне сообщил: «По цвету лица видно — не жилец. Все слишком поздно». Ох уж эти врачи. Тогда она умерла для меня в первый раз. Но до фактического конца было еще далеко, это время предстояло как-то прожить. Мама так и осталась в больнице. Ей попытались сделать бронхоскопию, открылось кровотечение, его как-то купировали, наступила клиническая смерть. Она лежала в реанимации, врачи говорили, что вряд ли выживет. То была для меня ее вторая смерть. Мы ехали в метро с ее подругой и рыдали, сидя в вагоне.
Наутро меня впустили в реанимацию. Изо рта и из носа у мамы торчали ужасные трубки, она была подключена к громоздкому аппарату искусственного дыхания. Кругом приборы. Мама узнала меня, слезы стояли у нее в глазах, и мои глаза в ответ наполнились слезами. «Таких помощников нам не надо, — закричала на меня сердитая врач, — уходите».
Мама успела мне сообщить, что виделась с отцом и они помирились. Отец мой умер недавно, они были в разводе, и мира между ними не наблюдалось. Я обрадовалась. В таких ситуациях научаешься радоваться потусторонним вещам. Мама выжила. Для чего, я не знаю, один Бог весть. Оказалось, что она не помнит ни свою клиническую смерть, ни «свидания» с отцом, ни меня в реанимации. Мне сообщили, что ей собираются делать операцию: удалить грудь, легкое и ребра. У мамы к тому моменту недоставало уже одной почки. «Останется полчеловека», — сказала я. «Ну, полчеловека, так полчеловека», — сказала молодая врач весело и жизнеутверждающе. Подошла старая и сказала: все слишком поздно. Встал вопрос о переводе мамы домой. Я очень хотела, чтобы ЭТО случилось дома, чтобы мама при мне сделала свой последний вздох. Но как? Дома наркотиков положено только три ампулы в день, а что если болит так, что и пять мало? Мне объяснили: это эгоизм — то, что я хочу забрать ее, она дома будет на стены бросаться. А следовало перевести маму в хоспис, где все предусмотрено.
Мама не хотела умирать. Наверное, каждый может так сказать о своих папе и маме. Но моя мама очень не хотела умирать. Попав в это прекрасное заведение, такое грустное и последнее, она стала искать там операционную и не находила. Мама жаждала операции, она согласна была жить в таком виде — полчеловека. «Чик и нет», — говорила она. В ответ врачи ей говорили, что тут она подлечится, а потом ее поднимут на соседний этаж и там отрежут все, что надо.
Мама очень хотела поехать на дачу, где падает забор, течет крыша и растут сорняки. Каждого, кто к ней приходил, она приглашала отправиться туда с ней сажать картошку. Было такое впечатление, что она хулиганит, если можно так выразиться. Человек находится за таким важным занятием, как умирание, и думает Бог знает о чем. Но это скорее всего были бравада и полное неверие в плохой исход.
Обоих моих родителей можно назвать материалистами. О душе они не умели думать. Это была моя прерогатива. Это я верю в смерть и в жизнь после смерти, поэтому я приводила к ним батюшек, лазая с ними по лестницам больниц. Родители подчинялись, ублажая меня. Причастия для них были знаком того, что они уходят, и они внутренне сжимались при принятии Святых даров. Но я делала свое дело.
...Итак, мы в хосписе, где делать ЭТО не больно и не страшно. Мама уже не вставала, хотя одета была модно, в спортивный костюм.
В углу лежал молодой скелет в розовом халате, когда-то это было девушкой. Под утро ее не стало. Рядом с мамой задыхалась Наташа. К ней пришел брат с дочкой. Наташа всю ночь не ложилась, боялась задохнуться и наконец задохнулась у мамы на руках. Тамару увели отдавать Богу душу в бокс, там все и кончилось. Состав сменился. Я боялась, что мама догадается, куда она попала. Но сознание было прочно заблокировано, сказывались наркотики.
Она становилась как ребенок. Такая умная женщина стремительно впадала в детство. Мне даже хотелось, чтобы было поменьше посещений, чтобы знакомые не видели ее такой, не видели эту страшную, нелепую картину оглупения. Иной раз казалось, что она понимает, как близко конец, и как бы стесняется своего положения и предстоящего акта — что поделаешь, есть такие люди, которых любое физиологическое оправление может смущать, им это кажется срамно. Но больше правды заключалось в том, что ей было не до подобных эмоций, в том, что ей было вообще не до нас. Ей было не до меня в частности, хотя она все время меня призывала по имени, но потом не признавала.
Я приходила со своими булками, брала кипятильник, заваривала крепкий чай. Я там прописалась. Сделать что-либо, помочь я была не в силах, это обескровливало. Я пошла поговорить со старшим научным работником хосписа, чтобы написать очерк. Это была странная идея — писать о том месте, где умирает твоя мать. Из этого ничего не должно было получиться, и не получилось.
Иногда у мамы проскальзывала мысль о смерти: «Если предстоит умереть, то хорошо бы не как собаке». Это значило — дома. И я ходила под обаянием мысли — пусть это случится дома, у меня на руках. Я ходила, полна соображений о том, как же случается смерть — каким образом покидает душа человека. Наступило какое-то затмение в голове. Почему-то мне не пришло на ум, что не мое это дело — знать, как расстается душа с телом. А мама... продолжала наблюдать ворон за окном. Насколько она была проще и гениальней меня.
...Мама пыталась поднять правую руку и открыла рот. Чего-то она хотела нам сказать и показать. Мы стояли над ней с подругой вот уже целый день, и жест этот все время повторялся. Что это значило? Почему-то ни одна из нас не пробовала ей помочь. Перед ужином я подошла к врачу и спросила, доживет ли мама до утра. Он заверил меня, что застану ее в живых, если приеду рано. В противном случае обещал мне позвонить.
Что мешало мне проводить подругу и вернуться в больницу? Я что-то предчувствовала. Нет, все шло очень буднично — я приехала домой, легла спать и крепко заснула. В шесть раздался звонок, трубка сказала: «Ваша мама умерла в три». Я бросилась в метро, в больницу, маму уже не застала, а я так хотела обмыть ее. Было слишком поздно.
Что бы мне было остаться и в три часа ночи попрощаться с ней? Что бы было мне взять ее домой в тот последний день? Руки и ноги я себе желала выдернуть с корнем за то, что не сделала ничего из этого. Но главное — прощание. Она умерла одна, как собака, чего так боялась. «Дело одинокое смерть», — звучала во мне фраза, но я не могла себе простить того, что так многого для нее не сделала перед смертью.
Я представляла себе, что она обязательно пришла в себя и четко понимала, что умирает. И тот жест, он все время не давал мне покоя. Хотела она пить? Может быть, хотела предупредить, чтобы я не продавала дачу и не отдавала собаку? Или хотела объявить, что она сейчас умрет? Быть может, она хотела сказать, что это не больно и не страшно? Хотя вряд ли. Скорее всего она бы сказала, что это и больно и страшно, думала я. Все это, любое ее сообщение было бы важно. Теперь поздно, она унесла все с собой. Я бы обязательно узнала ее последние слова, последнюю ее волю, останься я тогда с ней. «Ничего, это всегда так бывает, — успокаивали меня, — никто не в силах сделать всего, и особенно чего-то последнего, окончательного. Всегда остается какой-то долг. Это пройдет».
Это не проходило. Я все гадала. Быть может, она пыталась указать, где лежат вещи, в которых она хотела лечь в гроб. «Вот как бывает, когда матери умирают», — твердил во мне некий голос. С ним я и жила. Но тогда я еще не знала, что бывает в таких случаях. Мысль о смерти так и не вмещалась в мою голову, как будто голова была круглая, а мысль эта четырехугольная. Она так и торчала своими неотесанными углами из моего сознания.
...Маму мы сожгли. Сначала отпели в церкви, а потом сожгли — два действия, которые как-то не совмещались одно с другим. И во мне тот же голос все твердил: «Вот что бывает, когда матери умирают и их сжигают». Это повторялось до бесконечности. Я не знаю, что бывает, когда матери умирают и их хоронят, и человек имеет место, могилку, куда приходит и чувствует, что рядом с ним лежит тело его покойной матери и стоит крест.
Я прихожу к стене, так похожей на современный, блочный многоэтажный дом, наподобие корабля, который никуда не плывет, где у каждого есть своя ячейка-квартирка. «Вот ты и опять пришла. Зачем так часто ходишь? Ведь у тебя дела». «Нет у меня никаких дел», — говорю я ворчливо, чтобы не плакать.
Я устраиваю цветы так, чтобы было красиво. «Вот ты все тратишься, — ворчит мама, — а ведь можно не тратиться, надо лишь доехать до дачи, там так много цветов». Я возвращаюсь домой, куда мама больше никогда не вернется. Это тоже не помещается у меня в голове. Никогда больше — как удар топора при казни. Только голос: «Вот что бывает, когда матери умирают». А что бывает? Много что бывает. Теперь — мой дом, моя квартира, моя дача, никогда этого не было, было все — наше.
— А я у мамы была, — сообщаю я тетке.
— Вот и хорошо, — отвечает она, — поговорила.
«Поговорила», — спохватываюсь я. А ведь действительно. Значит, все с ними говорят, радуюсь я какой-то всеобщности. «И поплакала, — думаю я, — это хорошо, что одна пошла, а то бы не поплакала».
...А тогда я пришла с похорон, из крематория, села на стул напротив кресла, где последнее время полулежала моя больная мама, и просидела таким образом 40 дней. И такое бывает, когда матери умирают. Иногда я находила кое-что из ее вещей и тупо смотрела на них. Так однажды я натолкнулась на ее очки. Хоть бы она отразилась в них. Нет, никаких чудес. «Ты приснись мне», — просила я ее и Господа, но сна про нее ни одного не видела. Я забывала поесть — и такое бывает. Я все время думала о значении ее последнего жеста, когда правая рука не поднималась, а рот уже не мог вымолвить слова. Быть может, она хотела сказать, чтобы ее не сжигали. И такое бывает, когда матери умирают, а взрослые дочери их сжигают. Но скорее всего она просто хотела перекреститься напоследок. Надо было сложить ее пальцы и помочь ей сделать это. Почему я не помогла? Так я и сидела до сорокового дня, потому что и так бывает, когда матери умирают, а взрослые дочери их не знают, как жить дальше, ибо не слышали, что хотела она им сказать на прощание.
Ольга БИРЮЗОВАПояснения к фотографиям:
- Семейный альбом. Это все, что мне осталось — память. Оказывается, фотографий не так много. Мы на даче. Я совсем маленькая, а мама совсем молодая, мама держит собаку, как ребенка, а я уже выросла. Мы гуляем по нашей любимой поляне.
- Мама на работе в институте микробиологии. Жаль, я не нашла снимок, где бы она сидела за микроскопом. Все у нее было любимое. И работа. И дача. Вот мама на любимой даче с моей бабушкой и своей сестрой Еленой, которых она тоже любила. А внизу на фото они с сестрой не такие молодые, но с этим ничего не поделаешь. Все равно остается дача и любовь.
Фото А. Джуса, М. Штейнбока и из архива семьи