Cтоличная депрессия тяжко и безнадежно поразила самое главное для человека производство — производство мыслей и ценностей, позволяющих ему понимать, где он, собственно, находится, что творится вокруг и как двигаться сквозь тянущуюся впереди долину слез
МЕЩАНЕ И РОМАНТИКИ
Чем далее, тем более пути большой страны России и пути интеллигентной столицы разъезжаются в разные стороны. Верхушка интеллигентного общества со всевозрастающей страстью обличает послеельцинский режим, но чем далее наблюдатель выезжает за пределы даже и не МКАД, но гораздо более древнего оборонительного сооружения Москвы — за пределы Земляного города (ныне — Садового кольца), тем глуше делается голос обличения. Разрыв очень силен. В редакциях и богемных ресторанах Земляного города с необычайным подъемом идет представление революционного балета «Пламя Парижа», стоит чуть отдалиться от места воинственно-революционных песен и плясок, тут же начинается сплошная Вандея.
В прежние времена на то можно было бы возразить, что такой разрыв в умонастроениях между передовой столицей и отсталой страной является неизбежным, главное же — это не сам разрыв, а то, что столичная интеллигенция определяет интеллектуальную и политическую моду на завтра. Идеи и личности, которые сегодня пользуются предпочтением в столичных кругах, завтра будут предпочтены всей страной — см. историю популярности Ельцина, демократов, рыночных реформ etc. Все так, до известного времени столичные круги действительно были кухней погоды для всей страны, о чем свидетельствовали беспристрастные цифры социологических исследований. Свидетельствовали — но больше не свидетельствуют. В какой-то момент «р-р-ракалион размагнитился».
Очевидные признаки размагничивания проявлялись весь истекший год. С назначением В.В. Путина в августе 1999 года премьером и фактическим и. о. президента солисты балета «Пламя Парижа» объявили, что доверие к ставленнику «семьи» будет ничтожным, после чего весь следующий год оно перло вверх, как на дрожжах, — с 2 до 73%. Когда в сентябре 1999 г. террористы взорвали жилые дома в Москве, вся та же солирующая общественность самым прозрачным образом и лишь с минимальными оговорками, позволяющими избежать прямой ответственности за выдвигаемое обвинение, указывала на то, что дома взрывал сам Путин, чтобы развязать военный психоз, поднять тем самым свою популярность и таким образом сделаться президентом. Будь обвинениям в столь хладнокровном и столь чудовищном злодействе хоть какая-то вера — от доверия к Путину не осталось бы ничего, но веры не было. В марте 2000 года соперник В.В. Путина на президентских выборах Г.А. Явлинский имел фантастическую по своим объемам рекламу. О том, сколько черной наличности было в обход закона истрачено на столь массированную пропаганду подлинной альтернативы кандидату-чекисту, знают лишь спонсоры Явлинского да господь Бог. В итоге — 5,8% голосов. Наконец, истекший август катастроф, в ходе которого Путин был главной мишенью и главным виновником всех бед и смертей. Уже не рассчитывая на догадливость народа, вся та же солирующая труппа с первого дня агонии «Курска» открытым текстом и напрямую — как для дефективных школьников — начала объяснять, что рейтинг Путина теперь-то уж должен катастрофически упасть. Злое торжество не очень и скрывали. Рейтинг и вправду упал — с 73 до 65% (примерно столько — 64% — он составлял, например, в июне), однако радости от такого падения было немного в силу явного и очевидного несоответствия между затраченными усилиями и полученным результатом. Если небывалой силы двухнедельная пропагандистская истерика, после которой человека вообще не должно существовать, приводит к снижению рейтинга лишь на одну десятую (примерно, как если бы после двухнедельной ковровой бомбардировки открытого города в нем оказалось бы повреждено лишь 11% зданий) — значит, в расчетах что-то не так, и интеллигентная общественность, даже и подкрепленная всей мощью СМИ, действительно перестала быть кухней погоды на завтра. Может быть, к добру, может быть, к худу, но отрицать этого факта более невозможно. Собственно, многие представители общественности уже и не отрицают, а вместо того открытым текстом указывают, что с народом, так безнадежно склоняющимся к рабству, сделать ничего нельзя. Более того, из сохраняющейся расположенности основной массы народа к В.В. Путину делается совсем уже мрачный вывод: тоталитарные диктаторы пользовались поддержкой народа; Путин пользуется поддержкой народа, следовательно он — тоталитарный диктатор. Логика немного хромает, но дело не в логике, а в мрачности.
Для того чтобы ответить на вопросы, к чему на самом деле расположен народ и в чем причина происходящего — в тоталитарных ли наклонностях жителей России или в чем-нибудь еще другом, придется вернуться достаточно далеко, лет на десять, если не на пятнадцать, назад, ибо корни сегодняшнего глубочайшего раскола между интеллигенцией и народом произрастают оттуда — из времен былого глубочайшего единства, и авангардной роли, которая интеллигенции так понравилась и которую она восприняла, как навеки принадлежащее ей недвижимое имущество.
В момент, когда окончательно исчерпывается Божье долготерпение, те, которые еще вчера казались гордыми и всемогущими, испытывают сокрушительное падение. Против тех, кому еще недавно мало кто осмеливался сказать слово поперек, вдруг собираются широчайшие и могущественнейшие коалиции — и от вчерашних горделивых властелинов остается один прах. Катаклизмы такого рода обыкновенно порождают сильные иллюзии касательно несокрушимости победоносной коалиции. Дружный успех в сокрушении неприятеля рассматривается как залог не менее дружного послепобедного сотрудничества, что, в общем-то, мало сообразно с логикой. Причина того, что коалиция была столь широка и едина, кроется в том, что общий неприятель всем уж слишком, сверх всякой меры досадил. Когда же с прекращением его существования прекращается и его способность чинить досады, вчерашние союзники оказываются прекрасно способными чинить досады друг другу, и при том преобиднейшие, — не хуже, чем вчерашний общий неприятель. Иногда окончательный разрыв может быть слегка отсрочен, но лишь слегка, он неизбежен, и иллюзии касательно сохранения в дни мира былого боевого товарищества — не более чем иллюзии.
Формула же товарищества, свалившего в конце 80-х — начале 90-х коммунистический режим, была пестра до необычайности. Состав синдиката недовольных был столь широк, что проще спросить, кто в этом синдикате не состоял. Но когда одряхлевший режим валится сам, точно подгнивший плод, и его обвал торжественно именуют «бескровной революцией», это означает, что самые серьезные политические разбирательства всего лишь отнесены на будущее. Синдикаты недовольных возникают легко и бодро, на волне обновленческого энтузиазма, а разлагаются долго, скверно, тяжко — и дай Бог, чтобы без крови или хотя бы без чрезмерной крови.
Парадоксальная особенность синдиката конца 80-х заключается в том, что, будучи по сути движением глубоко консервативным, он был облачен в сугубо левореволюционную упаковку. Недаром, как все еще со времен Е.К. Лигачева и не могшей поступиться принципами Н.А. Андреевой запутались в том, что право, что лево, так по сей день не могут распутаться. Уже не в начале 1988-го, а на исходе 2000 года лидер фракции «Союз правых (sic! — М.С.) сил» Б.Е. Немцов гневно обвинил лидера КПРФ Г.А. Зюганова в том, что тот побуждает В.В. Путина к правому повороту в политике. Интеллектуальная мощь Немцова — сюжет особенный, но симптоматично, что путаница «правый — левый» жива по сей день. Даже среди самих держателей правого копирайта.
Причина кроется в самой природе позднего коммунистического режима. Будучи по характеру своему режимом жестко охранительным, он охранял, однако же, не почтенные органические ценности, что обыкновенно бывает свойственно охранительным режимам, а ценности вполне революционные. Говоря еще проще, режим занимался усиленной консервацией революционного бардака — состояния бесконечной тряски. С момента окончательной победы социализма, т. е. года эдак с 1929-го сделалась окончательно недоступной крайне смиренная народная мечта — «кормиться трудами рук своих и молиться Богу по своей вере». В переводе на юридический язык это была мечта о минимальной свободе тела (о свободе жить, где хочешь, и ездить, куда хочешь, о свободе от произвольных наказаний и конфискаций, о свободе заниматься мирными промыслами — «торговлишку бы какую заиметь» etc.) и столь же скромной свободе духа — молиться, как хочешь, рассуждать, о чем хочешь, и слушать, что хочешь, а не что предписывают. Средний обыватель отнюдь не желал ни отрицать государство как таковое, ни даже строить некоторое новое, невиданное государство, он всего лишь желал возвращения к тому довольно распространенному до 1917 года года типу государства, в котором всякий законопослушный житель имеет свой скромный, но законный закуток, куда никто непрошенный не лезет и с которого он мирно кормится честным трудом. А еще утомленный обыватель мечтал о простом товарном рынке, на котором деньги стоят столько, сколько они стоят, где товары и услуги можно покупать открыто, а не из-под полы и в магазине, а не в дамском туалете, придорожных кустах и иных, мало для того предназначенных местах, где разнообразные товарные группы (от чая и кофе до носков и полотенец) не имеют обыкновения регулярно исчезать в безвестность, о том рынке, где мирный труд и мирная коммерция не являются уголовно наказуемыми деяниями, находящимися под вечной угрозой высочайшего погрома. Заметим, что последний крупный погром имел место уже при Горбачеве — в 1985 г. в соответствии с указом о борьбе с нетрудовыми доходами громили кустарное мелкотоварное производство (помидорные теплицы, например), и при Горбачеве же исчезновение товаров из открытой и свободной продажи достигло социалистического идеала регулярности — к 1990 году их не стало вовсе. В конце концов лопается и ангельское терпение, семьдесят лет беспрерывной тряски начинают казаться более чем чрезмерным сроком, и правоконсервативная идея скромного, но твердого самостоянья овладевает массами. Что к концу 80-х и случилось.
Существенно подчеркнуть умеренный характер этого правоконсервативного движения. Обыватель желал всего лишь простейших гражданских свобод, политическими свободами вообще мало интересовался, в своих же отношениях к власти ограничивался пожеланием о прекращении злоупотреблений. Последний термин весьма существен. Речь отнюдь не шла о том, чтобы прекратить всякое употребление власти — тем более в случаях, когда это употребление прямо-таки напрашивается (для прекращения буйств, мятежей и безначалия, например). Речь шла лишь об очевидных злоупотреблениях — и не более того. До того чтобы рассматривать государство как таковое, в качестве своего вечного, неизменного и злейшего врага, обыватель нимало не дозрел, в своем отношении к власти склоняясь не более чем к аристотелеву чувству меры — «порядок надо наблюдать и не наглеть».
Но поскольку обыватель по природе своей бессловесен, артикуляционные функции общественного движения конца 80-х, силу и массовость которому давала прежде всего правоконсервативная тоска обывателя, были взяты на себя левореволюционной интеллигенцией, наслаждавшейся порывом к безоглядной свободе как таковой и отвержением государства как такового. Поймем и ее. Свобода — хлеб интеллигенции, главное ее сокровище и главное орудие. Но когда человек чем-то особенно дорожит, он всегда подвергает себя опасности утратить чувство меры, забыть небесное ради земного и в конечном счете сделаться рабом обожествляемого им кумира. Обыватель, кстати, тут тоже совершенно не идеал, ибо мировая литература полна живых образов того, как благое желание кормиться трудами рук своих обращается в злого кумира наживы и алчности. Про то, как деньги — эта отчеканенная свобода — в конечном счете полностью порабощают человека и лишают его всякой свободы, написаны библиотеки великих книг. Несколько меньше великих книг — а жаль — написано про то, как внешняя свобода, будучи обожествленной, не в меньшей степени порабощает человека, превращая его из внутренне свободной личности в прогрессивного общественника, вечного борца за свободу, в самом себе эту свободу давно утратившего. Подобно тому, как хлеб нужен человеку не ради самого хлеба, а для того, чтобы жить, работать, двигаться, думать, чувствовать, так и свобода нужна прежде всего для творческого деяния, которому она является необходимым условием — но как раз с творчеством получилась злая шутка. Творчества мы не видим, и неизвестно, увидим ли вообще, ибо со свободой произошло окончательное зацикливание: свобода рассматривается как условие для борьбы за свободу и без остатка тратится на эту бесконечную и беспрестанную борьбу, которой до отказа заполнены полосы газет и экраны телевизоров. Можно называть это циклом самовозрастающим, можно — циклом самосберегающим, но беда в том, что вся свобода и вся борьба давно уже работают в режиме самоподдержания, ничего не производя вовне. Дело тут не в какой-то особой глупости или злокозненности отечественной интеллигентской тусовки — во всем нынешнем просвещенном мире дело обстоит точно так же или примерно так же. Вся духовная работа идет вхолостую, заключаясь в изобретении страшных врагов свободы с их последующим отважным разоблачением и всеконечным сокрушением — своего рода воинствующий феминизм, героическая борьба с фаллократией, но только обретшая силу универсального мировоззрения, т. е. распространенная на все явления природы и общественной жизни вне зависимости от того, снабжены ли объекты борьбы фаллосом или сроду его не имели. Естественно, что зацикленная борьба не может не касаться государства, как главного врага свободы. Бесконечность борьбы гарантирована как тем, что государство, будучи по природе своей институтом насильственного принуждения, имманентно противостоит безграничной свободе, ибо при безграничной свободе нет государства — и наоборот, так и тем, что само отношение интеллигенции к государству исполнено вечной двойственности: с одной стороны, она ненавидит государство уже за то, что оно, государство, т. е. инструмент насилия, существует, с другой стороны, это же ненавидимое государство является главным кормильцем столь нетерпимого к нему интеллигентного сословия.
В десятилетний период бури и натиска, когда все переворачивалось, а потом только укладывалось, бывшая великая антикоммунистическая коалиция крошилась и трескалась все больше по другим линиям разломов. Ельцин и Верховный Совет, «криминально-олигархический режим» и «гражданско-демократические силы», реформаторы и олигархи, милитаристы и пацифисты (применительно к Чечне) etc. Обыватель все больше безмолвствовал в ожидании, когда же весь этот бардак кончится, интеллигенция живо маневрировала во всех этих конфликтах, но до прямого столкновения с обывателем дело у нее не доходило, поскольку обыватель был бессловесен и держался в стороне. С концом переходного ельцинского периода случилось неизбежное: великий немой заговорил.
Заговорил он немудреным языком партии власти и лично В.В. Путина, начавшего излагать до боли приземленные мысли насчет того, чтобы кормиться трудами рук своих и молиться Богу по своей вере, которая к тому же необязательно должна быть политкорректно-диснейлендовской. Обыватель отреагировал на это описанными в начале заметки рейтинговыми чудесами, интеллигенция отреагировала на это так, как у нее вообще принято реагировать на обывателя: усиленными рассуждениями о том, сколь серая, убогая и ничтожная личность этот жалкий полковник Путин — и даже не полковник, а всего лишь майор. Нация и то сословие, которому по должности надобно исполнять роль мозга нации, разъехались в разные стороны. Обыватель тянет в 1913 год, чтобы трудами рук своих и молитвами по своей вере наверстать утраченное за годы последующего лихолетья, интеллигенцию несет в век XXI, в языке которого сами понятия «труд», «молитва», «лихолетье», а равно «Бог» и «родина» отсутствуют, а есть лишь глобальное мышление, гуманитарные ценности, священные права меньшинств, безоглядная свобода и прочая благая постиндустриальность.
С точки зрения парящей в фимиамах XXI века быстроногой и легкокрылой интеллигенции приземленные устремления обывателя свирепо тоталитарны. Из глобальных далей что год 1913-й, что год 1937-й — равно средневековая дикость. С точки зрения обывателя, в тяжких трудах, но уже не без некоторого успеха осваивающего трудную поначалу науку самостоянья, Земляной город столицы, откуда беспрестанно гремят бравурные звуки «Пламени Парижа», является самым депрессивным регионом России, ибо столичная депрессия тяжко и безнадежно поразила самое главное для человека производство — производство мыслей и ценностей, позволяющих ему понимать, где он, собственно, находится, что творится вокруг и как двигаться сквозь тянущуюся впереди долину слез. Отсюда и неприятные взаимные претензии. Понимая, что русский народ безнадежен, а отправить его в отставку невозможно, властители дум быстро идут к химически беспримесной смердяковщине — пусть хоть кто-нибудь придет из светлого постиндустриального мира свободы и гуманитарно вразумит «эту страну» с помощью средств, которые сочтет нужными. «Эта страна», видя безнадежность поразившей элиту мыслительной депрессии, все больше подходит к мысли, что место умственной элиты России не просто вакантно, а до неприличия вакантно. Чем дольше зацикленная интеллигенция будет повторять обывателю разогретые к ужину заклинания про великие постиндустриальные ценности XXI века, тем более неприятной может оказаться итоговая сшибка вокруг важной вакансии.
Максим СОКОЛОВ, обозреватель газеты «Известия»
специально для «Огонька»