Семья Шкловских вспоминает Надежду Мандельштам
УМНЫХ ЖЕН ПЕРЕНОСЯТ НЕ МНОГИЕ
Надежда Мандельштам не только вдова великого поэта. В 60-е и 70-е годы благодаря своей «Второй книге» воспоминаний, ходившей по рукам не меньше, чем Солженицын или Набоков, благодаря своему острому уму и несгибаемому характеру она стала культовой фигурой для интеллигенции. В Питере была Ахматова, в Москве — Мандельштам. Подвига женщины, двадцать лет державшей в уме целое собрание стихотворений, сохранившей ясность взгляда, несмотря на жуткие испытания, никогда не забудет история. Но это не «всеобщая история». Это история личностей, история великих людей. ...Три поколения семьи Шкловских были связаны с Надеждой Яковлевной почти родственными узами. В канун юбилея мы попросили вспомнить о ней Варвару Викторовну ШКЛОВСКУЮ-КОРДИ. В разговоре участвовали ее муж поэт Николай ПАНЧЕНКО, ее сын врач Никита ШКЛОВСКИЙ и ближайший друг семьи писательница Нина БЯЛОСИНСКАЯ
— Варвара Викторовна, дружба с Надеждой Яковлевной вам досталась «по наследству». Наверное, в семье немало было рассказов об истоках этой дружбы — о петроградском Доме искусств, с которым связано множество анекдотов. Например, о порванных штанах Мандельштама...
В.Ш.: — Когда Мандельштам привез Наденьку из Киева, сразу привел ее знакомиться с мамой и отцом, с которыми был дружен. При этом он держал в руке шляпу, закрывая прореху на штанах. Мама сказала: «Осип Эмильевич, снимите брюки, сейчас я вам все зашью». Надя возразила: «Ни в коем случае! Он тогда поймет, что это можно зашивать!»
— Такое ощущение, что Мандельштам — самый бесштанный человек в русской литературе. Горький выдал ему свитер, хотя отказал в брюках. Брюки ему отдал Гумилев, и Мандельштам даже говорил, что он чувствовал себя очень мужественным в брюках Гумилева. Потом брюки ему, кажется, давал Катаев...
— Катаев, надо сказать, все наврал в своем «Алмазном венце». Все погибли, он себя назначил советским Вальтер Скоттом, и вдруг оказалось, что покойники читателю интереснее, чем он, «живой классик»: Олеша, которому он давал три рубля на опохмелку или не давал, Бабель, Мандельштам...
Вторых штанов ни у кого из них не было — не тем торговали, как говорил мой отец. У отца вторые штаны появились, наверное, после семидесяти.
— Существуют легенды о крайней беспомощности Мандельштама: подвергался нападкам насмешников и от этого страдал, не умел топить печку, тогда как ваш отец это хорошо, говорят, умел...
— Да никто из них не умел топить печку. Но про Мандельштама запомнили. Конечно, мой отец веселее ломал стулья, потому что другой конструкции был... Но, в общем, все эти анекдоты — «имени Эммы Герштейн». Ее скандальные мемуары о Наденьке сродни «Алмазному венцу». Моя мама говорила: есть правда и есть правда-матка. То, что у Надежды Яковлевны кривые ножки были, — типичная правда-матка. Сколько она сделала для Мандельштама, скольким людям помогла, скольких вырастила и выучила — Эмма Григорьевна почему-то не помнит. А про кривые ножки помнит... Очень избирательная память. Она рассказывала мне, как однажды вошла в комнату Мандельштамов в Доме Герцена. Шкловский сидел по-турецки на кровати, а Мандельштам бегал из угла в угол — какой-то был у них блистательный спор о литературе: «Знаете, Варя, ничего не могу вспомнить из того, о чем они разговаривали...» Это характерно. Глупости, сплетни она помнит. А сплетни, я думаю, в человека входят не через лобные доли, а другими путями. Как поп-музыка...
— Почти одновременно вышли «Воспоминания» Бориса Кузина с письмами к нему Надежды Яковлевны — и тоже сразу попали в разряд «нехороших сенсаций».
— Здесь вообще двойное предательство было. Предательство Кузина, когда он не уничтожил ее писем, о чем она его не раз просила, и предательство издательства, которое их напечатало. Что касается человеческих отношений — я не знаю, какие они были. Но если вы прочтете Наденькины письма к нам, увидите в них тот же темперамент. Скажем, она пишет, что недоварила варенье из земляники, и что надо его переварить, и чтобы мы обязательно это сделали, — все это написано с тем же темпераментом. Наденьку мучило страшное одиночество, и жизнь в письмах его скрадывала. Может, я не права, я Кузина не дочитала, разозлилась...
Н.П.: — Если там было что-то интимное, то не могло быть предано огласке без обоюдного решения, а со стороны Нади была очень четкая позиция: «Требую, чтобы были уничтожены мои письма. Требую этого категорически. Это одно из требований, которые мужчины выполняют, если у них есть сколько-нибудь ясное представление о чести...»
В.Ш.: — Он же вроде как считался другом. «Я дружбой был, как выстрелом, разбужен...» — эти стихи — вы, наверное, помните — Мандельштам посвятил Кузину...
— «Кузинский сюжет» в жизни Надежды Яковлевны, быть может, попытка затравленного человека уйти на «боковую дорожку». И какое было жестокое разочарование, когда...
— ...он ее оттолкнул.
Н.П.: — Он ее обманул. Она никогда никого не обманывала и к себе требовала честного отношения. Здесь это было нарушено. Она почувствовала, что слишком сильно открылась там, где не следовало открываться.
В.Ш.: — Да. Наденьку подвел ее темперамент. Она, к примеру, могла написать моей тетке — старшей своей подружке: «Мы еще переспим с вами на этом диванчике». Был такой крошечный у нас диванчик, полметра на метр шестьдесят...
— Какой из этого диванчика можно сюжет сделать, представляете?..
— А на самом деле они всю ночь проговорили о французских романах.
— Когда Мандельштамы вернулись в Москву из воронежской ссылки, они боялись у вас остановиться. Вы помните их появление?
— Помню свое детское затруднение... 37-й год, мне десять лет. Родителей нет дома. Осип Эмильевич принял ванну, я его кормлю в комнате за кухней. Наденька, которая обожала мыться — всю жизнь ей этого не хватало, — плескалась в ванной... Пришла соседка-стукачка, Леля Поволоцкая. Рядом с нами в Лаврушинском должен был жить писатель Бруно Ясенский, который до Лаврушинского не доехал, исчез на Лубянке. В его квартире образовалась коммуналка, в которой эта самая Леля Поволоцкая жила. Вот она вошла, когда Мандельштамы были. Не помню, под каким предлогом. Значит, мне нужно было, чтобы она, с одной стороны, не обнаружила в квартире ни Надю, ни Осипа Эмильевича, а с другой — чтобы не рылась в отцовских рукописях... И я прыгала на одной ножке, изображая детскую игру.
— То есть как-то ваше сознание это принимало?
— Такая жизнь была нам предложена. Другой не было... Потом, когда Сталин умер, Леля пришла к нам, рыдая, и спросила моих маму и тетушку: «Почему вы не плачете? Я знаю, вы его никогда не любили!»
— Какое впечатление на вас производили Мандельштамы как супружеская пара?
— Тогда женщинам умничать не полагалось. Как говорила Анна Андреевна: «Пока были живы наши мужчины, мы сидели на кухне и чистили селедку». Однажды Надежда Яковлевна позволила себе какое-то решительное высказывание, и Осип Эмильевич сказал: «Дай телеграмму в Китай китайцам: «Очень умная тчк Даю советы тчк Согласна приехать тчк». И потом часто говорил: «В Китай китайцам». Вот так... Умных жен переносят не многие. Надежда Яковлевна ведь, кроме женской гимназии, сдала экзамены за хорошую мужскую. Ей этого хватило, чтобы экстерном во время войны сдать экзамены и за филологический факультет университета в Ташкенте. С детства знала несколько языков: ее много возили по Европе родители. Приезжали на какое-то новое место и наутро выпускали гулять — скажем, в Швейцарии. Она говорила: «Я до сих пор помню отвращение: спускаешься во двор, в классики попрыгать, а там опять другой язык». Она прекрасно знала французский. Английский. Немецким владела. Испанский выучила — что-то ей понадобилось прочесть...
Н.П.: — Приезжала к ней, помню, шведка, — она с ней по-шведски разговаривала. Я спросил: «Наденька, сколько вы языков знаете?» — «То есть как?» — «Ну, чтобы читать, чтобы состоялся разговор, чтобы в другой стране себя не чувствовать чужой?» Она стала считать, сбивалась... Потом сказала: «Наверное, около тридцати».
— Варвара Викторовна, вы помните Надежду Яковлевну после получения вести о гибели Мандельштама?
В.Ш.: — Наденька сразу страшно постарела. А было ей всего 39 лет. И надо было сохранять все, что написал Осип Эмильевич.
А после войны, когда она в Москву приехала уже с дипломом, то ходила в министерство, там такие же горемыки, как она, стояли вдоль стены целый день, чаще два дня. Их вызывали в кабинет и давали направления в провинциальные педагогические вузы. Наденька на все соглашалась. Она была неприхотлива. Требовала только одного: ключа от преподавательского сортира. Она не могла сидеть в сортире на 12 персон без перегородок, со студентками. Других претензий, по-моему, у нее не было. Но больше двух лет она нигде не работала, потому что сразу, после первого показательного урока, куда приходили завкафедрой и другие преподаватели, становилось ясно, насколько она образованна. Подсидеть она никого не могла, но каждый раз у завкафедрой начиналась истерика. И через два года опять она приходила в министерство, снова стояла двое суток в коридоре и получала следующее направление... А потом приезжали к ней ученицы, девочки эти, окончившие вузы, которые понимали, что им солнце на голову надели вместо шляпы.
— В своих воспоминаниях Надежда Яковлевна несколько раз говорит: жить настолько невозможно, что нужно из жизни уйти... Это была, по-моему, твердая, выстраданная ею позиция, не разделяемая Осипом Эмильевичем. Она несколько раз предлагала Осипу Эмильевичу этот выход, он отвечал: «Я не готов». А потом, когда Мандельштам погиб...
— У нее появилось занятие, которое ее тут удержало...
— Как вы хорошо сказали — «занятие»!
— А как же! Она же помнила наизусть стихи Осипа Эмильевича... Двадцать лет их держала в памяти, на бумаге записать нельзя — и помирать нельзя. Она не имела права.
— Ахматова подметила в Надежде Яковлевне качество, которое назвала «даром снижения».
— Не знаю...
— Глаза у Надежды Яковлевны ведь необычайно острые были?
Н.П.: — Она была совершенно прямой человек. Вы понимали по ее взгляду все, что она знает про вас, что она думает про вас и что она не желает вам сказать. Когда я с ней встретился, это был конец 50-х, мы решили делать альманах «Тарусские страницы», собрали хороших людей, и первая из хороших людей была Надежда Яковлевна. Потом она сказала: «Колька, прочитайте свои стишки». А я был молодой и ответил: «Я пишу не стишки, а стихи». — «А Оська писал стишки», — ответила она, невинно глядя на меня. И я ей прочитал и понял, что она не совсем меня отвергла, но и не приняла сразу. Прошло несколько лет, прежде чем она на моей рукописи написала: «Колька, я в Вас всегда верила». Она большую роль сыграла в моей жизни, потому что почти никто из наших поэтов, особенно военного времени, не имел школы. Призыв ударников в литературу, еще что-то... Мальчики на войне писали, потому что не могли не писать. А как? что? почему? — не знали... Может быть, несколько раз начинался человек, но сам не знал, что он начинается. Однажды я написал какие-то стихи, прочитал ей два стихотворения. На следующий день третье. Она сказала: «Колька, из вас, как сказал бы Оська, лезет книга! Это совершенно новые стихи». Действительно, вылезла книга. В общем, у нее абсолютный слух на стихи был. Когда я приводил к ней своих учеников, она потом говорила: «Колька, вот этих больше не приводите, они все говно, а вот эта — колдунья, приходите с ней еще раз». Я спросил: «А как мне им сказать?» — «Так и скажите».
В.Ш.: — Для нее никаких иерархий не существовало. Она разговаривала с профессором Любищевым, разговаривала с иностранцами, с Полюшкой Степиной, у которой снимала жилье в Тарусе, — все это был один уровень отношений. Но если она видела, что человек с червоточиной, говорила: «Больше не приводите его ко мне». Она видела человека и под ним еще метра на два. Нас с мамой она обвиняла: «Вы не умеете отношения с людьми выяснять до конца». — «Наденька, но тогда надо жить в атмосфере непрерывного скандала...»
Н.П.: — Только в последнее время стали к ней приходить люди, каких она раньше бы на порог не пустила.
В.Ш.: — Ну, это когда она в моду вошла...
— Варвара Викторовна, правда ли, что перед своей квартирой в Черемушках Надежда Яковлевна была прописана у вас?
В.Ш.: — Да. Как дальняя родственница. Одиннадцать лет мы писали разные бумаги. Когда нам отказывали, мы писали следующую. Помню, мы пришли в очередной раз с Аркадием Васильевым, довольно крупным писательским начальником, к еще более крупному начальнику Ильину, генералу КГБ (неплохой был человек, кстати говоря), — и вот они при нас выясняли, кто выгнал из Москвы, кто выписал Надежду Яковлевну. Она же не была арестована, не была выслана. Она просто поехала в Воронеж за Осипом Эмильевичем. И сразу их квартиру занял кагэбэшник, сперва одну комнату, потом другую, так что она осталась без квартиры. Я помню разговор этих двух генералов — Ильина и Васильева (тоже кагэбэшника, мобилизованного в литературу), — они наперебой и как-то очень радостно говорили: «Нет, это не мы ее выгнали». Непонятно, кого они имели в виду: КГБ или Союз писателей. Но кто же еще ее мог выгнать? Сама уехала, как декабристка...
Получением ею квартиры тоже масса народу занималась.
— Сначала, кажется, была идея Суркова дать Ахматовой и Надежде Яковлевне квартиру в Москве на двоих?
— Это была не идея — просто как-то надо было замаливать грехи крокодилам. Но даже если бы Сурков это сделал, я не знаю, не взорвалась ли бы эта квартира от такого соседства, хотя они очень дружили, просто от количества приходящих людей...
— Квартира в Черемушках была в некотором роде чудом.
Н.П.: — Это был первый этаж в блочном доме, никакого особого чуда. Паршивая однокомнатная квартира. Правда, кухня большая, на которой все и клубились. А Наденька лежала в комнате и кого-то принимала из гостей — для человека с такой судьбой, конечно, чудо...
— Деньги на квартиру дал ей Константин Симонов?
— Нет. Первая жена Симонова Евгения Ласкина попросила его одолжить Наденьке деньги, потому что собранного нами «шапкой по кругу» никак не хватало на первый взнос. Евгения Самойловна принесла деньги, потом Надечка добросовестно вернула, как только получила гонорар за книгу Мандельштама «Разговор о Данте».
В.Ш.: — Симонов пытался отказаться, но она сказала: «Не дождется».
— Кажется, то был единственный гонорар, полученный ею за произведения Мандельштама в СССР. Но ведь она получала гонорары из-за границы. Как она ими распоряжалась?
Н.П.: — Все раздавала. Или брала вас за шиворот и вела в «Березку». Я и сейчас могу переодеться во все Надечкино. Отцу Александру Меню она подарила меховую шапочку, которую мы потом называли «Абрам-царевич». Множество людей ходило в «мандельштамках» — так мы прозвали коротенькие полушубки из «Березки», подаренные Надечкой. И сама ходила в такой же «мандельштамке».
Она очень много дарила. Когда вы несли Надечке в подарок что-то вам дорогое, то одна мечта была: не досидеть до того, как она ваш подарок передарит.
Н.Б.: — Раньше им с Осипом Эмильевичем помогали родные люди. Теперь она хотела другим помогать.
Н.П.: — Любила дарить, например, свои халаты. Поскольку она постоянно курила, и чаще всего лежа, халаты все прожженные были, такой халат у Бялосинки есть.
Н.Ш. (обращаясь к Н.С. Бялосинской): — У тебя действительно есть ее халат?
Н.Б.: — И не только халат... У нее было четыре или пять картин замечательного художника Владимира Вейсберга. В тот период он писал белым по белому, по его выражению, «невидимую живопись». Очень красивую. Надежда Яковлевна его картинами необыкновенно дорожила. Они висели у нее так, что она могла видеть их всегда со своей постели. А в последние месяцы стала беспокоиться об их судьбе и начала их раздаривать. Одну из них подарила мне...
— Надежда Яковлевна пишет в одной из своих книг, как они с Осипом Эмильевичем приходили к Шкловским, и домработница в отсутствие хозяев их всегда кормила.
В.Ш.: — Когда родителей не было, мы тут же напускали ванну, вытаскивали родительское белье для Нади и для Осипа Эмильевича. Ну и кормили, конечно. Не только Мандельштамов — каждого, кто приходил. Лев Гумилев вспоминал всю жизнь, какие у Шкловских большие котлеты. Дают столько, сколько можешь съесть...
А домработницы — надо сказать, что домработницы-то какие были! Тоже бежавшие — из деревни от раскулачивания.
— Говорят, Надежда Яковлевна купила для своей квартиры в Черемушках старинную мебель и решила ее не реставрировать — как будто мебель досталась ей в наследство.
— Это была старая краснодеревная мебель русских крепостных мастеров. И у нас такая мебель есть. Все тогда купили себе модные деревяшки, а эту мебель выкидывали.
Н.П.: — Тогда были большие комиссионки, набитые прекрасной старинной мебелью. Так называемые «Клопы». «Где ты это взял?» — «У Клопа».
Н.Ш: — Вся мебель для Надежды Яковлевны была куплена друзьями за два-три дня. Сама она в этом не участвовала. Говорила, что купит сундук — и все, будет на сундуке спать.
Н.П.: — Но ремонтировать мебель все-таки пришлось: я Надечке исправил гармошку от шведского стола, наклеил на плотную старую мешковину, чтобы она легко могла ходить. Починил диван. Еще божницу ей сделал. У нее были иконки в углу... лампадка красная... Вот у меня теперь иконы ее, мне завещанные: Спас, Матерь Божия Казанская и Николай Чудотворец. И еще маленькая Богородица, с которой Наденька всегда ездила...
— Она ведь была крещена в детстве... Вам случалось наблюдать ее общение с отцом Александром Менем, ее духовным отцом?
В.Ш.: — Наденька с ним очень дружила. Несколько лет жила у него на даче в Семхозе. Помню диспут на кухне у Надежды Яковлевны между Львом Гумилевым и Менем. Я в это время не то мыла посуду, не то готовила чай (обращается к Н.С. Бялосинской). Бялосинка, ты помнишь?
Н.П.: — Бялосинка помнит. И я помню. Спор шел о дьяволе и о том, как к нему относиться.
Н.Ш.: — Это была их первая встреча. Устроенная Наденькой. Гумилев стрелял всякими своими знаниями, на которые находились более полные знания и более квалифицированный ответ. Он со всех сторон на отца Александра прыгал и обстреливал его, но тот с мягкой улыбкой отражал все его залпы...
Н.П.: — Да, да. Наконец Гумилев сказал, что, если дьявол действует, значит, Бог попустительствует злу, потому что сказано ведь: ни одного волоса с твоей головы не слетит, чтобы не было на то воли Божьей. «Тут я с вами согласен», — сказал Мень... Изящный был спор.
Н.Ш.: — А закончился тем, что Гумилев сказал отцу Александру: «Ну, я не ожидал такого собеседника встретить. Не ожидал! Но, скажите, ведь и вы такого, как я, не ожидали».
Н.П.: — Мень ответил: «Конечно, ничья, по нулям».
— А Надежда Яковлевна в их разговоре участвовала?
Н.П.: — Нет, она молчала, сидя в уголке.
Н.Б.: — Это была дуэль.
— Надежда Яковлевна умирала, зная, что в этой стране человек редко может быть спокоен за свою посмертную судьбу. Так, об ахматовских похоронах она сказала: «В этой стране человек не может умереть спокойно». Что вы помните о кончине и похоронах Надежды Яковлевны?
Н.П.: — До последнего дня она продолжала шутить. Говорила: «Мне врачи советуют, чтобы я ходила в два раза больше, чем хочу. Я так и хожу. Хочется мне в сортир, а когда назад возвращаюсь — уже не хочется...» Она слабела, все короче были встречи, но мы ни на минуту не оставляли ее одну. Дежурили по очереди... Потом, когда ее увезли, квартира была опечатана, ее распечатали через определенное время... Но архив не пропал. И птица не пропала — была такая железная птица, которую Осип Эмильевич всегда возил с собой.
В.Ш.: — Мы ее унесли. Это единственная сохранившаяся вещь, которую держал в руках Осип Эмильевич.
Н.П.: — Еще пледик, которым в гробу накрыли Надечку.
В.Ш.: — О котором у Мандельштама стихи:
«Есть у нас паутинка
шотландского старого пледа,
Ты меня им укроешь,
как флагом военным, когда я умру...»
Н.П.: — Отпевали ее в церкви Знамения Божьей Матери за Речным вокзалом. Рядом с ней лежала женщина — как будто Судьба сказала — Анна лежала рядом, с простым, немножко оплывшим лицом. Народу было страшно много, забит весь церковный притвор. Когда мы выносили гроб, справа и слева от нас стояла плотно друг к другу толпа людей, а мы пели «Святый Боже, Святый крепкий, Святый бессмертный, помилуй нас». Шли и пели до самой машины. Потом фотография появилась в парижском журнале «Христианский вестник», и мой сосед, который хаживал к секретарю Союза писателей Верченко, мне сказал: «Эмигрантский журнал с твоей фотографией лежит у Верченко на столе. Что ты скажешь, если тебя вызовут?» Я ответил: «То, что могу сказать тебе: хоронил друга — так, как хотел бы, чтобы хоронили меня...»
Потом, когда машина въехала на кладбище, на повороте стояли люди в штатском — они нас все время сопровождали. Мы повернули и по узкой тропинке в снегу с этим же пением несли Наденькин гроб...
Сейчас рядом с ее крестом — памятный камень с именем Осипа Эмильевича. Все правильно: приходят к ней — значит, и к нему...
— Сергей Клычков, а потом и Василиса Георгиевна говорили про нее: «Надя умная женщина и глупая девчонка...»
В.Ш.: — Я этого не знаю. Если мама так сказала, то о молодой Надечке. Хорошо, что они уже тогда заметили, что она умна.
Н.П.: Да, Надечка была умная. Что, увы, нечасто случается с писательскими женами.
Беседу вели Ольга и Марина ФИГУРНОВЫ
В материале использованы фотографии: Георгия ПИНХАСОВА/»Магнум»