«Огонек» уже не в первый раз пишет о жизненной драме Натальи Захаровой, у которой французское «правосудие» отняло дочь Машу (см. «Огонек» №№ 3, 4, 6 — 2001). 6 июня начался новый этап в судьбе Натальи и Маши — срок пребывания Маши в приемной семье продлен еще на 6 месяцев. От безысходности и как бы в назидание другим русским женщинам, собравшимся искать счастья за рубежом, Наталья Захарова начала описывать трагические события своей жизни. Она предоставила «Огоньку» эксклюзивное право на публикацию одной из глав этой пронзительной книги
«ТЮРЬМА»
Я вижу ужасный сон... Грязная низкая деревянная комната, я за длинным, с объедками, столом. Открывается дверь, и воспитатель приюта Морель вводит Машу. Она больная и вся покрыта ранами. Я бросаюсь к ней, и она шепчет забито:
— Мама, забери меня домой. Я хочу к тебе!!!
Я просыпаюсь от того, что мне не хватает воздуха. Как будто чья-то сильная и злая рука сжимает мое сердце в кулаке. Я резко открываю глаза. Ночь... Зажигаю свет, смотрю на часы. Конечно же, четыре часа утра! С тех пор как Маша исчезла из дома, я больше не сплю по ночам. 713 ночей я просыпаюсь в одно и то же время — в четыре часа утра... Самая первая мысль в голове: «Маша, я опять без тебя!» Глаза наполняются слезами.
Почему так болит сердце, я не могу даже вздохнуть! Что еще страшного случится сегодня? Какой сегодня день? Я ищу взглядом календарь на стене. Мой взгляд падает на красивый и нежный букет цветов на моем бюро. Это не цветы от поклонника... Это тебе. Я купила их вчера. Ах, значит, сегодня суббота! Наш день. Вернее — час. Час нашей встречи.
Я мгновенно вижу серое, с решетками, здание с закрытыми навсегда ставнями. Каменный четырехметровый дворик «для прогулок», две небольшие комнаты напротив друг друга, через дворик, со стеклянными стенами, чтобы охранникам — «детским психологам» все было видно насквозь. Здесь проходят наши часовые свидания... Два часа тебя ведут (откуда?) ко мне, и два часа потом, подавленная и ничего не понимающая, ты возвращаешься в свое заключение, в сторожку лесника, где ты живешь уже два года. Ты не понимаешь: почему у тебя нет, как у всех детей, мамы? Почему нас разлучили, в чем мы виноваты и почему кто-то, более важный, чем Господь Бог, создавший нас, считает, что ТАК НАМ ЛУЧШЕ?
Где я? Когда я? 2000 год... Франция... Париж... который, как говорят, можно увидеть и умереть...
Я сжимаюсь от ужаса в комок, подтягиваю колени к подбородку и зарываюсь в подушку... «Место встречи изменить НЕЛЬЗЯ!» — всплывает в моем мозгу название русского фильма... Место встречи изменить нельзя! Декабрь 2000 года, «центр встреч», 20-й район Парижа.
Эмблемка этого центра — пять маленьких деревянных человечков... без ног, с подтянутыми вверх, как для расстрела, руками...
— Мама, сегодня суббота! — слышу я вдруг твой нежный голосок. — Я не иду в школу? Вставай! Давай играть в «Сим-Сим, открой дверь!»
Ты залезаешь ко мне на кровать, немного вспотевшая ото сна, с мишкой в руках, с книжкой, карандашами, корнфлексом. Ты прыгаешь на свое место у стены, устраиваешься, возишься...
— Ма-а-ша, ну я хочу спать, только восемь часов! — молю я. — Почитай пока сама книжку!
— Хорошо, — соглашаешься ты охотно, — мишке буду читать! Ну слушай, мишка! Только тихо — мама спит.
Ты открываешь книжку вверх ногами и тычешь пальчиком в строчки.
— «Расини его, расини! Кричали злые люди!»
— Кого? — спрашиваю я удивленно сквозь сон.
— Иисуса Христа, — спокойно отвечаешь ты. — Помнишь, он шел на гору, а они толкали его, били и кричали: «Расини его, расини!» А он им говорил: «Вы плохие, я же вас лечил!»
— Какая у нее память! — удивленно думаю я сквозь сон. — Это ты вспомнила из фильма? А почему тебе это нравится? Там есть и про другое...
— Потому что Христос хороший, а люди злые, — мудро замечаешь ты. — А ты, мама, добрая, ты моя красавица!
Ты слюнявишь пальчик на левой руке и переворачиваешь страницы правой ручкой. Потом тихо, изо всех сил стараясь не шуметь, с треском разрываешь коробочку корнфлекса, он рассыпается почти весь на постель, а ты, как маленькая мышка, начинаешь грызть его зубками.
— На, мишка, поешь, — предлагаешь ты мишке корнфлекс, — только тихо, мама спит! А сейчас мы будем рисовать!
Ты берешь карандаш и, косясь на меня, украдкой рисуешь в книжке. Этого я, конечно, допустить не могу, я все вижу. Я широко открываю глаза и гляжу на тебя укоризненно.
— Маша, кто рисует в книжке? Мама разрешает?
— Нет! А, мама, ты уже проснулась? Давай играть в «Сим-Сим»!
Ты вскакиваешь на ноги и смотришь на меня с улыбкой.
— Давай, мама! Сделай мне гору.
Я оглядываюсь вокруг. Боже, что у меня на кровати! Повсюду рассыпанный корнфлекс, мишка лежит на моей голове, в книжке — нарисованные свежие каляки-маляки, Маша лезет на мои коленки и вопит: «Сим-Сим, открой дверь!» Я должна резко вытянуть в стороны ноги, и Маша с хохотом падает мне на живот!
— Маша, боже мой, что у меня на кровати? Цыганский табор! — кричу я из-под нее. — Давай я еще немножко посплю, а ты посмотришь мультики? Я поздно вчера легла!
— Мама, сколько тебе лет? — почему-то спрашиваешь ты.
— Мне? Ммм... двадцать семь! — отвечаю я смеясь.
— Семь? Так много? Ты в этом уверена?
— Уверена, уверена...
Я встаю, иду на кухню. В салоне мяукает проснувшийся Мурзик. Я достаю «Вискас» и кладу в его блюдце. Кругом тишина... За окном ночь... Зябко... Маши нет. Она где-то далеко... далеко. В чужой семье, в чужой кроватке, в чужой... жизни. 713 дней без нее...
— М-а-а-м-а, д-а-в-а-й и-г-р-а-т-ь! — доносится до меня эхо моего сна.
— Где я? Где я, Мурзик? Я смотрю в окно. Темень. Париж. Зима. Декабрь. 2000 год. Меня тянет в твою комнатку. Я беру сумку и складываю в нее приготовленные для свидания новые книжки, камешки, ракушки, пустую банку, чтобы наливать воду, играть в аквариум. Ветку от елки. Свечку, иконку — помолиться, фотоаппарат, новую синенькую шелковую кофточку. Мне что-то тревожно сегодня... Как будто что-то должно случиться... мне зябко... Болит сердце.
У тебя слабое горлышко... Есть ли у тебя варежки? Кто эти люди? Почему судья не хочет мне что-нибудь сказать о них? Какого они вероисповедания? Почему они срывают с тебя крестик? Может быть, они мусульмане?
Я падаю навзничь на твою кроватку: «Машенька, я больше не могу жить без тебя! За что нас мучит эта судья? Может быть, Уари дал ей взятку? Где я?» За окном зима, декабрь, Париж, 2000 год...
...Как всегда, я приезжаю к серому зданию раньше времени... Все тот же массивный железный забор, наглухо закрытые ставни, решетки на дверях, «поднятые вверх руки» — символ этого заведения, находящегося в отдаленном районе Парижа. Сумрачные кирпичные постройки напоминают заброшенный пролетарский городок где-нибудь на Камчатке. К забору подтягиваются несколько папаш с детьми. Странные на вид, с серьгами в ушах, с короткими бобриками на головах, небритые, со шныряющими по сторонам взглядами. Они привели своих детей на свидание с бывшими женами. С бывшими... мамами. Тяжелая сумка оттягивает мне руки. Я без перчаток. Забыла их дома. Мне холодно, но я боюсь вернуться в машину — боюсь пропустить тебя. Вдруг толчок, я гляжу по сторонам. Далеко внизу, на дорожке, ведущей к решетке, я вижу тебя — мою дочь! Ты в красной матерчатой дешевой куртке, без шапочки, у тебя растрепанные волосы и безжизненный взгляд. Водительша, привезшая тебя, цепко держит тебя за ручку. У нее почему-то зеленые брови. Ты двигаешься, как заведенный робот, твой взгляд направлен внутрь себя.
— Здравствуй, мой ангел, — глотая слезы, говорю я тихо, идя навстречу тебе.
Водительша не останавливаясь тащит тебя за решетку. Длинноносая, с торчащими во все стороны волосами «психолог» «приветливо» открывает железный забор. Мы входим. За столом сидит еще одна дама с ничего не выражающей полуулыбкой. Она записывает нас в журнал. В сопровождении длинноносой мы идем в «нашу» комнатку к «нашему» столу и пластиковым стульям. Водительша скучно устраивается у входа.
Я ставлю сумки на стол. Стаскиваю с тебя затхло пахнущую грязную куртку. Обнимаю тебя и прижимаю к себе. Твое лицо замкнуто и безжизненно. У тебя огромные синяки под глазами. У тебя мокрый нос и нет платка. Как беспризорница, ты вытираешь нос тыльной стороной ладони. У тебя грязные руки с заусенцами у ногтей и длинные сломанные ногти.
Ты боишься меня обнять, пугливо вскидываешь взгляд по сторонам.
— Здравствуй, моя любимая Машенька, — целуя тебя, говорю я. — Скажи мне, как ты?
Я ищу по-французски слова, эквивалентные моей нежности и моему русскому языку. Я не нахожу их. А ты ни слова не понимаешь по-русски. Французские слова любви застревают в моем русском горле. Мне хочется рыдать, но я улыбаюсь.
— Смотри, что я принесла тебе! Ветку от елки, я ее срезала в нашем парке возле дома. Помнишь наш парк? Сейчас мы будем наряжать ветку... я принесла игрушки... Смотри, это еще мои игрушки, когда я была маленькая, как ты!
— Я знаю, скоро Рождество, — вдруг тихо и доверительно говоришь ты, — Тонтон уже купил елку.
— Тонтон? Кто это? — не понимая, спрашиваю я.
— Ну... это... месье — отец Анжелики, — помогаешь ты мне по-французски. — Мама, а Анжелика не разрешает мне смотреть наши мультики, — вдруг громко и решительно говоришь ты.
— Почему?
— Она говорит, что они русские и неинтересные...
«Бедная Маша, — думаю я, — ей даже свои мультики нельзя смотреть! Что за расизм такой!» Я глажу ее по головке.
— Ты знаешь, — стараюсь я говорить спокойно, — Анжелика француженка, она не знает русского языка. Поэтому ей скучно. Но ты ведь понимаешь мультики, они твои любимые. И ты имеешь право смотреть что хочешь. Ты ее попроси как следует.
Маша недоверчиво снизу вверх смотрит на меня. Я достаю ветку, игрушки, «дождик», ватку для снежинок.
— Давай будем наряжать нашу новогоднюю елку! — бодрым голосом говорю я.
Маша лезет в сумку, достает сосульку, та цепляется крючком за ее волосы. Я помогаю отцепить сосульку, поднимаю вверх волосы. На Машиной шейке нет нательного крестика. Я напрягаюсь, как от укола:
— Машенька, а где твой крестик?
— Тонтон снял его, — отвечает она виновато, — и положил высоко на полку, чтобы я не достала.
— А зачем? Этот крестик всегда должен быть на тебе! Это как твой ангел-хранитель...
— Не знаю, мама, я ему...
К нам приближается длинноносая.
— Что это вы делаете? Здравствуй, Маша! Как дела? Какая красивая ветка! Твоя мама, Маша, такая рукастая! Всегда что-нибудь придумывает для тебя, — говорит она совершенно равнодушным заученным голосом.
— Мое первое образование — воспитатель детского сада, — вежливо констатирую я.
Длинноносая страшно удивлена.
— Да?.. А... ну... неважно. Что тебе, Маша, мама еще принесла?
Она хозяйски, бесцеремонно оглядывает стол, мою сумку.
— Что это — свечка? Зачем? Помолиться? Перед иконой?.. Нет... нет, зажигать нельзя! Может быть пожар. Ну и что, что свечка маленькая. Нет, мадам, молитесь так, без свечки, если хотите! Ты, Маша, веришь в Бога? Странно... ну ладно, не хочешь со мной говорить? Что ты, Маша, совсем не улыбаешься? Не рада видеть маму? А это что? Фотоаппарат? Здесь нельзя снимать!
— Почему?
— Ну, знаете, здесь наши стены, здесь другие родители.
— Но я же не родителей буду снимать... Бабушка и дедушка уже три года не видели Машу, это для них!
— Ну хорошо... Только одно фото. Один раз, и все!
— Вы нас снимете вдвоем? Один раз? Маша, давай?
Маша нежно обнимает меня за шею.
— Что ты, Маша, совсем не улыбаешься? Куда здесь нажимать? У меня ведь работа... Меня другие родители ждут, вы здесь не одни! Ну вот... готово!
— Спасибо.
— Я к вам еще подойду... Оставить вас? Нет, мадам, я не могу. Это моя работа.
— Мама! Я тоже хочу тебя снять! — перебивает Маша длинноносую.
Она пристраивается ко мне. Я улыбаюсь. Маша щелкает. Наша ветка неожиданно падает на пол, игрушки и шары катятся в разные стороны. Одна звездочка разбивается... Я не люблю, когда бьется стекло... Плохая примета. Мое сердце сжимается от предчувствия...
Маша тоже расстроена.
— Такая красивая звездочка была...
— Ничего, — говорю я бодрым голосом, — у нас дома еще есть много!
— Я хочу пи-пи, — шепчет Маша.
— Давай. Я пользуюсь этой минутной возможностью побыть вдвоем, без свидетелей, щелкаю задвижкой и помогаю ей с колготками.
Она грустно смотрит на меня:
— Мама, ты заберешь меня сегодня домой? — с надеждой шепотом спрашивает она. — Я хочу с тобой на Новый год!
— Ты понимаешь, почему нас разлучили? — стараясь быть спокойной, спрашиваю я.
— Да, — кивает она по-взрослому. — Этот... Патрик... он был злой и бил меня... А ты, мама, хорошая. Я люблю тебя... Но... это судья решает все.
От этих слов мне хочется взвиться до потолка.
Я ставлю ее на ноги и поднимаю платьице. Ужас охватывает меня: кожа Маши на спине, ногах, на животе покрыта красной чешуйчатой коркой, кое-где она кровоточит.
— Что это, Маша? — холодея спрашиваю я.
— Не знаю, это давно... мне больно, — морщится Маша и с силой чешет ножку.
— Не чеши, не чеши! — я растерянно гляжу по сторонам, не зная что делать...
— Что ж это такое? Это похоже на экзему! Но почему они тебя не отведут к врачу?! Это преступление! Тебе нужно есть витамины! Ты ешь фрукты, киви? Тебе очень больно? Ты проси их мазать кожу кремом! У тебя всегда была нежная суховатая кожа, — я нервно тру лоб, ища выхода.
Отчаяние охватывает меня. Я не понимаю, что с нами происходит, какой-то кошмарный сон! Мне хочется только одного — схватить мою дорогую дочь в охапку и бежать... бежать без оглядки из этой «тюрьмы», из этого города, из этой страны...
Снаружи кто-то дергает дверь туалета.
— Вы здесь, мадам Захарова? — слышу я металлический голос длинноносой.
Я резко открываю дверь. Она отпрянула от двери и с подозрением смотрит на нас.
— Мы здесь, мадам!
— Ваше свидание заканчивается... водитель Сервис Сосьё уже ждет, надо уважать ее время. В следующий раз мы вам немного продлим свидание. А сейчас... давай, Маша... собирайся...
— У нее экзема... — выдыхаю я мертвым голосом.
— Ну-у... не страшно. Приемная семья сделает все, что нужно... Давайте собирайте ваши вещи...
— Оставьте нас, — говорю я ей почти с ненавистью. — Оставьте нас на несколько минут вдвоем.
Длинноносая недовольно смотрит на меня и качая головой уходит.
Я беру Машу на колени, крепко прижимаю к себе ее несчастное, покрытое кровоточащей коркой тельце и шепчу:
— Моя самая любимая девочка на свете, моя драгоценная Машенька, я клянусь тебе, что сделаю все, чтобы на Новый год мы были вместе! Я лягу костьми, — перехожу я на русский язык, — но ты будешь на Новый год дома, со мной. Ты веришь мне?
— Верю, — тихо и безнадежно говорит Маша. — Я буду ждать!
Она прижимается ко мне. Короткий поцелуй. Я тоже целую ее. Даю ей цветы, ветку с нашими фамильными игрушками. — Помни, что я тебе обещала!
Зеленобровая водительша бодро наконец ведет Машу к выходу.
— Почему нас разлучили, в чем мы виноваты и почему кто-то, более важный, чем Господь Бог, считает, что ТАК НАМ ЛУЧШЕ?
— В чем наше преступление, нас, матерей, не имеющих даже права говорить со своими детьми на родном языке?
Наталья ЗАХАРОВА
ЗАХАРОВОЙ ХОЧЕТ ПОМОЧЬ МИХАИЛ ЛЕОНТЬЕВ
Не только «Огонек» старается не упускать из виду перипетии борьбы Натальи и Маши за воссоединение семьи. На днях в Париже побывал Михаил «Однако» Леонтьев. Он присутствовал на встрече Натальи и Маши.
«Демократическое и независимое» французское правосудие сделало царственный жест — время свидания увеличено до двух часов в месяц и для этих свиданий выделена отдельная комната. Она, правда, не закрывается, и к матери с дочерью постоянно заглядывают посторонние люди, видимо, желающие, чтобы им рассыпались в благодарностях за «исключительные условия», предоставленные m-mе Захаровой.
— Михаил, как чувствует себя девочка?
— Плохо. Она подавлена, первый час только отходит от общения с приемной семьей, не знаю, кто они, католики, мусульмане или буддисты, но порядки там действительно странные. Если уж вы взялись воспитывать чужого ребенка, то обеспечьте ему хотя бы средний французский уровень благосостояния, а Маша одета в рванину какую-то...
— Бог с ней, с приемной семьей, не она правит бал. Как вообще соотнести не столь давнее чуть ли не братание французского и российского президентов, обсуждавших, кстати, тему Захаровой, с таким непомерным юридическим жестокосердием?..
— Французы бывают разные: которые — пролетарские, а которые — буржуазные. Буржуазные — это так называемые голлисты во главе с Шираком. Как и все политики, они коррумпированы, причем хлеще наших. Не будь Ширак президентом, его давно бы сволокли в суд за взятки во времена его мэрства над Парижем. А пролетарские французы — это левые, они сейчас в оппозиции и поэтому только и ищут предлог обвинить в чем-то правящую коалицию...
— Но к нашей-то проблеме какое отношение имеют их дрязги?
— Самое прямое. При желании министр юстиции Франции может найти в действиях судей преступление, нарушение Конвенции ООН о правах ребенка, нарушение Европейской конвенции о правах человека и основных свободах, нарушение даже «гуманных» французских законов, о статусе судей, к примеру (ст. 43). За этим должны последовать и оргвыводы, но сама министр юстиции дает сейчас в суде показания, поэтому наблюдается паралич власти, когда каждый хоть как-нибудь причастный к этому делу французский чиновник просто боится лишний раз открыть рот, чтобы не прослыть «давящим на правосудие» с той или иной стороны.
У ЗАХАРОВОЙ НОВЫЙ АДВОКАТ
Четыре месяца назад Наталья Захарова отказалась от услуг французских юристов, о которых можно сказать словами Достоевского: «Аблакаты — купленная совесть». Теперь ее защищает Индира Соловьева, действительно мэтр юриспруденции. Она ответила на несколько вопросов «Огонька»:
— Мадам Соловьева, вы известны как юрист, выступающий в многомиллионных финансовых спорах. Почему вы взялись за такое бесперспективное, в финансовом отношении, дело, как представительство интересов Натальи и Маши Захаровых?
— Как-то раз, несколько лет назад, я помогла одному своему соотечественнику, мальчику, оказавшемуся примерно в такой ситуации, как и Маша. Это было побочным результатом другого дела, но стало широко известно. Когда же мне позвонила Наталья Захарова, я поняла, что не смогу отказать.
— Но все-таки, должны быть какие-то мотивы — женская или национальная солидарность, чувство сострадания к девочке, — а иначе стоит ли тратить время, ведь оно у вас стоит дорого...
— И то, и другое, и третье! Вы, живущие в России, привыкли считать всех «русскоязычных», живущих на Западе, ходячими калькуляторами. Но я сделала все, что в моих силах, для освобождения Маши и буду делать в дальнейшем, вплоть до победы!
В материале использованы фотографии: из семейного архива