СТОЛОВКА ДЛЯ ХЛЕСТАКОВА

Фестиваль «Балтийский Дом», приехавший в этом году в Москву из Питера, привез немало странных, выморочных российских спектаклей. И два прибалтийских. Острых и звонких, как пощечина. Пощечина нашему российскому менталитету и московскому театральному стилю

СТОЛОВКА ДЛЯ ХЛЕСТАКОВА

Хлестаков в этом спектакле практически все время боится, дрожит. И вот как это выражено режиссером

Дикое зрелище - «Ревизор» на латышском языке. Само по себе способно свести с ума. Тем не менее есть разные степени театрального сумасшествия. Например, «Ревизор», действие которого происходит в советской столовке. Воссоздано все до деталей: облезлые шкафчики, тяжеленные стулья с дерматиновой обивкой, мятые белые халаты поварих, сами поварихи с большими от тяжелой ежедневной пищи телами, подносы, громадные столовские кастрюли, пластмассовые столы, мигающие переменным током лампы, тошнотворные запахи жареного лука и вареной капусты, и... И что-то еще.

Что-то еще.

Подсознательное, детское, животное ощущение странного уюта от этого неуютного пространства. Рижский режиссер Алвис Херманис замечательно подчеркнул это ощущение: вывел на сцену живых настоящих кур. Куры клюют пшено, которое артисты рассыпают прямо из карманов по ходу действия, какают прямо на сцену (вызывая в зале смех в самых неожиданных местах) и образуют своим появлением чудо: чудо всамделишности от этого сделанного, искусственного мира.

А это мир.

Мир ушедший, но совершенно живой еще. Живой - в нас и вокруг. Я специально в антракте опросил пару друзей: неужели ты не балдеешь от этих советских стульев, от этих облитых какой-то накрепко въевшейся грязью шкафчиков?

- Да ладно тебе! - ответил мне один из опрошенных. - У меня на работе до сих пор почти такая же столовка...

В этом разница.

Для рижского театра, для Риги, для Латвии и Европы в целом эта столовка - по крупицам воссозданная умершая жизнь. Для нас - этот быт настолько еще сидит в печенках, настолько еще разлит в окружающей жизни (пусть хотя бы какими-то деталями), что мы смотрим на него иными глазами. Глазами людей, которые еще находятся внутри этой столовой. Поэтому такого спектакля не может быть в Москве. Поэтому нужно было смотреть этот странный латышский «Ревизор», и поэтому жаль, что далеко не все смогли его увидеть.

Но почему же куры? Почему живые?

Действительно, события «Ревизора» ведь происходят в маленьком уездном городке. Деревенские куры, которые заходят в тамошнюю столовую, совершенно реалистичны. Но есть и другой, более глубокий реализм в этих символических курах: наша советская жизнь была и вправду глубоко провинциальна, патриархальна и оттого ужасно мила.

...Вообще некая странная мода на все социалистическое, советское и постсоветское тихо идет по Европе (пример тому - фильм «Гуд бай, Ленин!»). По Европе, которая охвачена идеями антиглобализма и антиамериканизма.

Тот, другой, погибший навсегда советский мир, лишенный ядерной угрозы, - насколько же он оказался притягателен для европейского интеллектуала, насколько симпатичен как альтернатива настоящему времени. Какие там живут пошлые, дикие, но совершенно органичные люди, как они естественны со своими огромными животами и задницами, со своими ухватками и повадками, со своим животным чувством времени и пространства...

Странное дело, но мне совершенно не было обидно. Вроде бы острый до хирургической жестокости режиссерский глаз показал мир моего детства как бы со стороны, холодным, насмешливым, отстраненным взглядом. Но ни на минуту я не усомнился в том, что все это - и его, режиссера, - детство. Что это и его собственный внутренний мир.

Многие сейчас в нашем да и в мировом театре пытаются прочесть со сцены русскую классику - для ярких сценических идей, для красивой актерской фактуры, для эффектных приемов необходим хороший, слегка нездешний, проверенный временем, узнаваемый текст.

Но латыш Херманис вовсе не взял нашего Гоголя как удобный этюд, как некое упражнение. Он докопался, на мой взгляд, до самой главной гоголевской темы: ведь все эти уродцы на самом деле одна семья, одна реально общая кухня, где все родные, все зависимы друг от друга, все родственники в прямом и переносном смыслах, и этот фактор для русской жизни - наиглавнейший.

...Все здесь понимают, как плохо давать взятки. Все знают, как должно поступать - не воровать, не пить, содержать свою епархию в порядке, не читать чужих писем... Все знают!

Но эта родственность, это слишком близкое соседство, интимное родство мешает выправить кривизну, мешает персонажам разъединиться, разойтись по углам - для усилия, необходимого в этом смысле. Столовка притягивает их к себе. Втягивает в этот круг родства.

Странное дело, но мне как зрителю даже было уютно в этой столовке. Я почти внутренне тосковал по ней, когда смотрел в бинокль из зала, разглядывал каждую деталь, внюхивался в каждый запах... Там есть сцены, физиологически неприятные (когда, например, Хлестакову дают взятки, просовывая руку в соседнюю кабинку - в грязнейшем, вокзальном почти сортире). Но даже они не вызвали отторжения, отвращения - только радостный, почти веселый, на грани светлой печали смех. Почему так?

А потому, что та столовка, и тот вокзал, и даже тот сортир нас, таких разных, как бы прощали. Списывали все наши грехи. И внушали веру - если все так ужасно, то ведь дальше обязательно будет лучше.

Сегодняшний мир - чистый, уютный, стандартно-чистый и стандартно-уютный, проветренный и вымытый, европеизированный и социально-оптимистичный - он абсолютно безнадежен, потому что конечен. За ним ничего нет. Дальше - тишина. Некуда идти. Нечего ждать.

Оттого и тянет в эту грязную столовку. Потому что там у людей помимо комплексов и уродства были надежды. Были желания.

Вот, по-моему, главный источник модного европейского антиглобализма. В попытке вернуть желания.

В страстной вере, что более бедная и более конфликтная жизнь вернет человечеству перспективу. Вернет глубину пространства. Объем жизни.

Но не вернет. Увы.

«По несчастью, или к счастью, истина проста: никогда не возвращайся в прежние места». Латыш Херманис, вместе со всеми латышами радостно отторгнувший этот ужасный бытовой советский мир, не проклинает его, не пугает им и не тоскует по нему. Он пытается понять его: ведь во всем этом бытовом безобразии была какая-то внутренняя сила.

Философы выражают эту идею еще проще: мы живем в мире, где есть прошлое, но нет будущего. Будущее нужно придумывать заново. Хлестаков у Херманиса - парень из подворотни, сын рок-музыки и панк-культуры, безбашенный и наивный сын телевизорной эпохи. Хилый, прыщавый, неряшливый, волосатый. Он и про Пушкина на дружеской ноге, и про сорок тысяч одних курьеров - классические гоголевские шутки - произносит как рекламные слоганы, как декларацию из «Фабрик звезд» или глянцевого журнала, защищаясь от этих странных людей из прошлого. Он и есть Ревизор для нашего настоящего. Наш ребенок, наше дитя.

У него единственного есть будущее. Оно в нем самом. А у нас?

После Херманиса я посмотрел признанного гения - Некрошюса, с его деревенско-литовским эпосом. Посмотрел с прищуром, с осторожностью - так ли это хорошо, как о нем пишут и говорят? Писать о «Временах года» практически невозможно, как невозможно описать то, что вы чувствуете, когда идет дождь, скользит под ногами лед, рождается ребенок, дует ветер... Этот театр почти без слов, состоящий из раздирающих душу жестов, лишь добавил печали.

Борис МИНАЕВ

В материале использованы фотографии: Михаил ГУТЕРМАНА
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...