В субботу в Тулсе, штат Оклахома, на 85-ом году жизни умер Евгений Евтушенко. Поэт, пробовавший себя в амплуа киноактера и кинорежиссера, он был, прежде всего, режиссером и актером своей собственной жизни, что еще долго будет мешать беспристрастной оценке его лирического дара. Он был воплощением одновременно «оттепельной» искренности пополам с патетикой и советской фронды «застоя», немыслимой удачливости и постоянной, явственно преследующей его неудовлетворенности собой. Но о собственной смерти он полвека с лишком назад написал одни из самых искренних своих строк: «Идут белые снеги, // как по нитке скользя… // Жить и жить бы на свете, // да, наверно, нельзя. (…) Я не верую в чудо. // Я не снег, не звезда, // и я больше не буду // никогда, никогда».
Перестать писать он не мог физически, как не мог перестать говорить. И, боже упаси, не в том пошлом смысле, что автор строк «Моя фамилия — Россия, // а Евтушенко — псевдоним», не имел права на перемену участи. И не в еще более пошлом смысле, что эмиграция отсекает поэта от «тела» родной литературы. Эмигрировав физически, скажем, Иосиф Бродский своими стихами постоянно присутствовал в русской литературе. Все дело в том, что стихи Евтушенко были живы, только подкрепленные его физическим присутствием на родине. Иначе говоря, его поэзия и поэтическое поведение составляли единое целое.
Это была визуальная поэзия не в смысле авангардистских экспериментов, которым предавался его современник, соратник и антипод Андрей Вознесенский. Ее визуальной составляющей была сама нескладная фигура Евтушенко в пиджаках дичайшей расцветки и фасона. Без его экзальтированной жестикуляции и эстрадной цыганщины многие его тексты, выпевая которые он заставлял забывать о хромающих рифмах — просто умирают. Это не хорошо и не плохо, это так и не иначе. Это как природное явление, а Евтушенко был своего рода природным, стихийным явлением.
Он обрек себя на вечную ассоциацию с многозначительной и вроде бы лишенной смысла строкой, которой открыл поэму «Братская ГЭС» (1965). С тех пор Евтушенко — это «Поэт в России больше, чем поэт». Проблема в том, остается ли поэт поэтом, став больше самого себя. И что такое это самое «больше»? Самого Евтушенко было очень много, больше, чем его поэзии, и так полноводной: за 39 лет (1952-1990) в СССР вышли 48 его поэтических сборников. А еще — проза, а еще — фильмы «Детский сад» (1983) и «Похороны Сталина» (1990). А еще он играл Циолковского в фильме «Взлет» (1979) и уверял, что Пазолини хотел снять его в роли то ли Христа, то ли одного из разбойников, распятых рядом с Христом.
Он всегда словно боялся куда-то опоздать и потому гордился, что был в немыслимые 18 лет принят в Союз писателей, миновав кандидатский стаж, а в Литературный институт — без аттестата зрелости.
В «Молитве», прологе «Братской ГЭС», он обращался к Пушкину, Лермонтову и Некрасову, Блоку и Маяковскому, Есенину и Пастернаку. Пусть и коленопреклоненный, он не просил, а требовал у них поделиться с ним своим творческим своеобразием и своей гражданственностью. Похоже, что они вняли его просьбам. Во всяком случае, Евтушенко включал в себе то Маяковского, то Некрасова, то Есенина, не замечая, что сбивается на Игоря Северянина, если не на Сергея Михалкова. Он писал стихи о том, как привез из Гренады горсть земли на могилу Михаила Светлова, не замечая вопиющей несправедливости судьбы: сам Светлов в Гренаде не был никогда, а Евтушенко объездил весь мир еще при советской власти. Впрочем, это издержки его несомненной любви к поэзии, вдохновившей его на колоссальный труд, создание первой за 70 лет антологию русской поэзии «Строфы века».
Сейчас, вспоминая Евтушенко, будут неизбежно вспоминать его пафосные «Бабий яр» (1961) и «Наследников Сталина» (1962), торопливые газетные отклики на политические флюиды, носившиеся в воздухе и торопливо пойманные им на лету. А еще стихотворение «Танки идут по Праге», столь же торопливо оформившее общественные флюиды. Будут «перетирать» его гражданственные жесты, вроде как будто бы отправленной Брежневу телеграммы протеста против ввода войск в Чехословакию, и сомневаться в их искренности. Будут судачить на тему его отношений с властью, оставлявшей подозрительно безнаказанной те самые жесты. И все это, к сожалению, будет не по делу.
Евтушенко действительно стал «больше, чем поэтом». Одержимый вечным страхом «не успеть», он обогнал самого себя. Обогнал несомненного лирика, каким был во второй половине 1950-х, но который и в более поздние времена, пусть и оглушенный барабанной дробью того же «Бабьего яра», периодически подавал голос. А был тот лирик, что кажется задним числом трудно совместимым с образом громового Евтушенко, поэтом растерянности, переживавшим: «Со мною вот что происходит: // ко мне мой старый друг не ходит, // а ходят в праздной суете // разнообразные не те». Чувствующим тщету суеты, которой одержим, и страшащимся увидеть себя будущего в стареющем профессоре, забывшем элементарные правила деленья и молча уходящим из аудитории и жизни: «Уже и сам он, как деревья белый, // да, как деревья, совершенно белый, // еще немного — и настолько белый, // что среди них его не разглядишь».