Из чего состоит опера: увертюра
Проект Сергея Ходнева
Фото: Юрий Мартьянов, Коммерсантъ
Увертюра — инструментальное вступление, музыка, звучащая, по замыслу композитора, перед поднятием занавеса. За время существования оперного жанра получала и разную смысловую нагрузку, и разные наименования: помимо французского термина "увертюра", утвердившегося в XVII веке, могла называться также, например, интродукцией, прелюдией, симфонией (sinfonia — созвучие) и собственно вступлением.
Впредь в придворном театре должны звучать только оперы с увертюрой одного-единственного рода — "итальянской увертюрой" — такое предписание издал в 1745 году Фридрих II, король Пруссии. Это все-таки не герцог из захаровского "Мюнхгаузена", а великий полководец, пусть и большой охотник до игры на флейте; 1745-й — год перелома в войне за австрийское наследство, и вот между битвами и переговорами король находит нужным директивно высказаться о том, какая увертюра лучше.
Так что это такое — увертюра, зачем она? Если опера есть "действие, пением отправляемое", то каково музыке без пения выступать перед этим самым действием?
Скажем сразу: ей на этом переднем крае не так уж и уютно, и споры о том, какой должна быть правильная увертюра, в каком виде она необходима, статистически возникали даже чаще, чем дискуссии о существе оперы как таковой.
Авторы самых первых опер не сомневались, что пролог перед началом действия необходим — ведь они грезили о реконструкции античной театральности, а у Софокла, Эсхила, Еврипида прологи были. Но только те первые оперные прологи — это почти всегда именно что сцены с пением, а не самостоятельные инструментальные номера. Приоритет слова и нарратива казался очевидным; условные персонажи вроде Трагедии, Гармонии или Музыки в изысканной форме анонсировали публике сюжет предстоящего действа. И напоминали, что именно от древности перенята сама эта затея — recitar cantando, "разговаривать пением".
Со временем затея эта утратила острую новизну и в столь возвышенной апологетике нуждаться перестала, но прологи никуда не девались десятилетиями. Нередко в них возникало вдобавок прославление того или иного монарха: за исключением Венецианской республики, опера XVII века оставалась прежде всего придворным увеселением, тесно связанным с официальными празднествами и церемониями.
Полноценная увертюра возникает в 1640-е годы во Франции. Введенная Жан-Батистом Люлли модель так называемой "французской увертюры" — это стальная формула: медленная и помпезная первая часть в узнаваемом пунктированном ритме (эдакий подскакивающий ямб), быстрая вторая с фугированным началом. Она тоже связана по духу со строгим порядком двора Людовика XIV, но стала необычайно популярной во всей Европе — даже там, где французскую оперную музыку в целом встречали в штыки.
Итальянцы со временем ответили собственной формулой: увертюрой в трех частях, быстро-медленно-быстро, менее церемонной, уже без ученых затей вроде фугато — это та самая "итальянская увертюра", которой требовал Фридрих Великий. Соперничество этих двух увертюр на самом деле очень показательно. Увертюра французская к середине XVIII века вышла из употребления, но до того успела перерасти оперный контекст: изобретение Люлли без труда опознается во вступлениях хоть оркестровых сюит Баха, хоть "Музыки для королевских фейерверков" Генделя. Увертюра итальянская (ее, как правило, называли sinfonia) в оперном контексте жила подольше, но куда важнее совсем другая ее жизнь — ее превращение в последней трети века из оперной увертюры в самостоятельное произведение, из sinfonia в симфонию.
А с чем осталась опера? Опера в лице Глюка и его современников меж тем задумывалась о том, что хорошо бы увертюре быть тематически и эмоционально, органически связанной с материалом самой драмы; что не стоит поступать, как прежде — когда по одной и той же схеме склепанные вступления писались к операм любого содержания. И так появились одночастные увертюры в сонатной форме, так появились невиданные прежде цитаты из тематического материала самой оперы.
Отход от жестких схем сделал XIX век столетием знаменитых увертюр. Пестрых, парадных, презентующих сразу букет цепких мотивов — как "Сила судьбы" или "Кармен". Лиричных, деликатных, экономных в цитировании — как "Евгений Онегин" или "Травиата". Симфонически обильных, сложных, томительных — как "Парсифаль". Но, с другой стороны, увертюре эпохи романтизма в рамках театрального события тесно — иные увертюры превращаются в важные симфонические шлягеры, утверждается жанр "концертной увертюры", уже совсем не связанной с оперой. А затем, в ХХ веке, и увертюра оперная нечувствительно превратилась в анахронизм: нет увертюр ни в "Саломее" Рихарда Штрауса, ни в "Воццеке" Берга, ни в "Леди Макбет Мценского уезда" Шостаковича, ни в "Войне и мире" Прокофьева.
Будучи для оперы своего рода рамой, функционально увертюра воплощает идею порядка — потому король Пруссии и был так к ней внимателен. Порядка, во-первых, в этикетном смысле, но и в смысле более возвышенном тоже: она — средство разграничить будничное человеческое время и время музыкального действа. Вот только что это была просто толпа, случайный набор более или менее нарядных людей. Раз — и все они уже зрители и слушатели. Но этот самый момент перехода успел и помимо всякой музыки обрасти ритуальными предисловиями — гаснущий свет, чинный выход дирижера и так далее,— которые во времена Фридриха II были просто-напросто немыслимы.
Сегодняшнему слушателю важнее не все эти то ритуальные, то идеологические соображения, а исполнительская сторона дела. Увертюра — визитная карточка дирижерской трактовки той или иной оперы: у нас есть возможность именно в эти первые минуты, пока певцы еще не появились на сцене, попробовать понять, как дирижер воспринимает композитора, эпоху, эстетику, какие подходы к ним он старается найти. Этого бывает достаточно для того, чтобы ощутить, насколько огромные перемены происходили и продолжают происходить в нашем восприятии музыки. Даже притом что увертюры Глюка или Моцарта сами по себе величина постоянная, разница между тем, как они звучали у Фуртвенглера в начале 1940-х и у современных дирижеров,— внушительное доказательство того, что существование оперных партитур в культурном и вкусовом поле оказывается не закостеневшим фактом, а живым процессом.
увертюра с церемонией
«Орфей» Клаудио Монтеверди (1607)
Пролог своего "Орфея" Монтеверди предварил самостоятельной инструментальной "токкатой". При ликующе-торжественном духе она проста и даже архаична: по сути, это трижды повторенная фанфара, какими тогда сопровождались церемониальные события (так композитор хотел приветствовать своего главного зрителя — герцога Винченцо Гонзага). Тем не менее фактически именно ее можно назвать первой оперной увертюрой, да и для самого Монтеверди это была не просто "музыка на случай", судя по тому, что позже он использовал ее в своей "Вечерне Пресвятой Девы"
увертюра с трагизмом
«Альцеста» Кристофа Виллибальда Глюка
В предисловии к "Альцесте" Глюк писал, что увертюра должна подготавливать зрителя к событиям оперы. Это была революция по меркам не только более раннего XVIII века, но и самого реформатора — увертюра к его "Орфею и Эвридике" (1762) никак не готовит слушателя к последующей сцене оплакивания Эвридики. Зато мрачно-взволнованная ре-минорная увертюра к "Альцесте", образец "бури и натиска" в музыке, наконец-то органически соотносится с конкретной оперой, где все, по Руссо, вращается "между двумя чувствами — скорби и страха".
увертюра с барабанами
«Сорока-воровка» Джоаккино Россини (1817)
Долгое время первому аккорду увертюры в сигнальных целях полагалось быть громким, но увертюра к "Сороке-воровке" оказалась в этом смысле одним из рекордов. Это пространная сонатная композиция с типичными россиниевскими беззаботностью, мелодической привязчивостью и огненными крещендо, но открывается она оглушительно-эффектным маршем с участием двух военных барабанов. Последнее было настолько неслыханным новшеством, что некоторые из первых слушателей, возмущенные "немузыкальным варварством", грозили застрелить композитора.
увертюра с атональностью
«Тристан и Изольда» Рихарда Вагнера (1865)
"Напоминает старинную итальянскую картину с мучеником, чьи кишки медленно наматывают на валик",— писал о вступлении к "Тристану" ядовитый Эдуард Ганслик. Прелюдия, открывающаяся знаменитым "Тристан-аккордом", вопиюще нарушает классические представления о тональности. Но дело не в трансгрессии, а в почти физическом ощущении великого томления, глубинного, но неутолимого желания, которое создается в результате. Недаром многие консервативные критики ругали "Тристана" вовсе не за чисто музыкальное бунтарство, а за упоение "животной страстью".