Россия и мир вступили в эпоху неопределенности: прежние механизмы не работают, новые не созданы, четких представлений о будущем ни у кого нет.
Накануне очередной годовщины упразднения СССР «Левада-центр» зафиксировал в ноябре 2018 года самую высокую за 10 лет долю тех, кто сожалеет об этом событии. Две трети опрошенных ностальгируют по Советскому Союзу. Большинство оплакивающих былую страну старше 55 лет, но число ностальгирующих выросло за истекший год во всех возрастных группах, включая сегмент 18–24.
Советского Союза нет 27 лет. Но несуществующая страна остается виртуальной точкой отсчета. И для государства, ставшего ее правопреемником, и для общества, корни которого уходят в прошлое, хотя уже более трети населения либо вовсе родились после 1991 года, либо застали бывшую державу в нежном и малосознательном возрасте. Этот феномен особенно интересен именно в контексте подведения итогов-2018. Ведь уходящий год на мировой арене стал чертой, подведенной под временем, которое можно назвать постсоветским. То есть тем, когда мировое устройство оставалось в рамках (хотя и деформирующихся), определенных в ходе противостояния холодной войны.
Почему именно 2018-й? Разве за четверть века произошло мало событий, нокаутировавших старую систему, вносивших совершенно другие мотивы в международную практику? Безусловно, немало. Но уходящие 12 месяцев перевели количество в окончательное качество. И российской политике еще предстоит осознать, что это для нее значит.
В разные стороны
До последнего периода Москва исходила из того, что, несмотря на очевидную асимметрию потенциалов России и США, отношения двух стран остаются весьма важными для обеих и существенными для всего остального мира. Как это было в холодную войну. События недавнего времени, прежде всего сирийская коллизия, где Кремль и Белый дом сошлись лоб в лоб, как в старые добрые времена, оттеснив всех прочих на задний план, казалось, только укрепляли такое положение вещей. Однако президентство Трампа, отмеченное не только хаотичностью, но и откровенностью помыслов, перевернуло ситуацию. Трамп фактически закрыл две темы, по которым Россия и Америка автоматически должны были бы вести постоянный разговор — контроль над ядерными вооружениями и Сирия.
По контролю — выход из РСМД и отсутствие интереса к продлению СНВ означают, что тема повисает в воздухе. Прежняя двусторонняя модель исчерпана, новой нету. По Сирии (если заявление о выводе войск не трюк, а реализация давних желаний Дональда Трампа) пропадает еще одна сфера неизбежной коммуникации — меры по избеганию опасных инцидентов. Это не значит, что прекращается российско-американская конкуренция на Ближнем Востоке. Но она становится бесконтактной, опосредованной, не требует взаимной щепетильности и постоянных каналов коммуникации. Между тем как раз эти каналы, налаженные военными, и составляли наиболее эффективную форму общения двух стран.
В остальном же Россия Трампу неинтересна и незначима. О чем свидетельствует легкость, с которой он воспринимает отношения с Путиным: может, поладим — может, не поладим, может, встретимся — может, не встретимся, может, теперь — может, потом… Ни с кем другим президент США, известный неаристократическими манерами, подобного себе не позволяет.
В 2018 году резко ускорился демонтаж институтов, основанных в эпоху, когда Советский Союз относился к числу дизайнеров миропорядка. Страдают многие. Прежде всего западные страны, особенно европейские, которым казалось, что нормы, установившиеся после холодной войны (а они были творческим переосмыслением норм второй половины прошлого века), теперь навсегда. Вдруг все поехало в разные стороны. Но затрагивает это и Россию. Ее политика, вопреки западным обвинениям в ревизионизме, на деле все постсоветские годы была так или иначе мотивирована стремлением сохранить или воссоздать статус-кво, предшествовавший слому конца ХХ века. Естественно, в расчете на то, что и Россия займет в нем подобающее место — пусть не аналогичное советскому, но достойное.
Однако прежняя модель уходит безвозвратно, а новая — та самая многополярная, которую горячо ждали — открывает перед Россией возможности, но не дает никаких гарантий и кратно повышает уровень неопределенности.
То есть за место надо, по сути, бороться заново, а прежде — понять, какое оно и какие инструменты (военные, политические, экономические, дипломатические, коммуникационные) необходимы в этой борьбе. И все ли из них у нас в наличии. При этом методы, приносившие успех в холодную войну, пригодны лишь ограниченно. Слишком иначе сейчас все устроено. Получается, что ностальгия по СССР растет именно тогда, когда желание его восстановить в наибольшей степени противоречит разворачивающимся тенденциям.
Фантомы и перспективы
В следующем году ждет череда примечательных годовщин — 30-летие бурных событий 1989 года, того самого, что перевернул Европу и, собственно говоря, начал отсчет времени, в котором мы сейчас живем. Грузия, Польша, Чехословакия, Берлинская стена, Первый съезд народных депутатов СССР, Прибалтика, Болгария и Румыния, встреча Горбачева и Буша на Мальте… Прорыв в другую эру.
Это не просто календарная дата, повод бойцам повспоминать минувшие дни. Для нынешнего поколения ведущих политиков — и в России, и на Западе — конец холодной войны, распад СССР и коммунистического блока стал событием, которое определило их мировоззрение и продолжает влиять на практику. Рубеж 1980–1990-х остается основополагающим. Но в активную жизнь уже вступило другое поколение — люди, для которых тогдашние перемены являются не собственным переживанием, а частью исторической памяти, более или менее освоенной.
Как ни парадоксально прозвучит, холодная война была своего рода «совместным предприятием» элит Запада и Востока (в тогдашнем политическом, а не чисто географическом смысле). Пребывая в условиях противостояния, они вместе формулировали правила сосуществования и поведения. Иными словами, поколение 50–60-летних по обе стороны бывшего железного занавеса делит общий исторический опыт, хотя и воспринимает его по-разному.
А вот 20–30-летние, например, в Европейском союзе и России двигались по расходящимся колеям, хотя и от того же самого перрона. Так, новое поколение на Западе выросло и сформировалось, зная, что 1989–1991 годы принесли освобождение многих народов от тирании и ликвидировали угрозу ядерной войны. А в России фоном взросления их сверстников была все более уверенная характеристика распада СССР как катастрофы для страны и мира, а также представление о том, что наступивший тогда военно-политический дисбаланс в конце концов угрозы войны приумножил.
Для тех, кто пока определяет политические процессы в мире, происходившее в конце ХХ века служит конституирующей основой действий и представлений. Для тех же, кто скоро будет приходить им на смену (а если посмотреть на некоторые европейские правительства, например Италии или Австрии, то уже пришли),— это набор исторических стереотипов, укорененных в сознании и преломляющихся по-своему в новой обстановке. И по мере удаления от тех событий разрыв в восприятии будет не сокращаться, а увеличиваться. А с ним продолжит уменьшаться и сама возможность достижения взаимопонимания.
О чем горюют россияне, согласно опросу «Левады»? О разном. Но каждый третий (36 процентов) объясняет тоску потерей «чувства принадлежности к великой державе». В это понятие вкладывается именно советский смысл, хотя критерии величия в современном мире изменились. А каждый четвертый сокрушается по поводу утраченного чувства, что ты «повсюду дома» (24 процента).
А где он, этот дом? С наступлением эры глобализации «повсюду дома» должно было охватить весь земной шар, он предполагался «плоским», унифицированным. Но получилось иначе. Глобальное выравнивание породило феномен «я — прежде всего» (вслед за Америкой). То есть дом не повсюду, а у каждого свой, и он — крепость. Из результатов опроса вытекает, что за почти три десятилетия россияне так до конца и не признали собственную страну своим естественным домом, скучая по лучшему дому, который «можно было сохранить» (так считает максимальное число граждан России за 15 лет — 60 процентов).
Новый мир перечеркивает старые догмы. Запад с тяжкими страданиями признает, что от надежд 1989 года придется отказаться, а «прекрасный новый мир» действительно больше смахивает на антиутопию, чем на утопию. Дается тяжело, в конвульсиях. Россия же, кажется, ходит по кругу, периодически возвращаясь к советской символике и лексике. Но фантом больше ничего не дает, он только мешает видеть перспективу и искать взаимопонимание.