Елена Чижова, лауреат премии «Русский Букер» 2009 года, выпустила новый роман — «Город, написанный по памяти». «Огонек» спросил у нее, почему между народной памятью и официозом по-прежнему пролегает пропасть.
Елена Чижова (род.1957) — автор романов «Крошки Цахес» (2000), «Полукровка» (2005), «Время женщин» (2009), «Китаист» (2017) и других.
— Новый роман — это первый опыт абсолютно автобиографического высказывания?
— «Город...» — это подлинная история моей семьи. С поправкой на свойства человеческой памяти. И здесь нет ни одного вымышленного героя. Но этот роман — не традиционная семейная сага. Я не пережила революцию, войну, блокаду и в этом смысле могу полагаться только на чужую память, которая стала частью моей. Мы, живущие в XXI веке, на все эти события смотрим из настоящего времени. Но я не думаю, что нам следует смотреть на историю глазами родителей, бабушек и дедушек. Да это и невозможно. У нас другой исторический опыт. В отличие от них, мы знаем, чем все закончилось и к чему пришло.
— В центре повествования семейная история. Читатель слышит голоса прабабушки и матери, голос автора. Но нет голоса отца. Мужские образы не столь ярки, как женские.
— Я бы не сказала, что голоса отца нет. Он умер в 1992-м. О своей жизни рассказывал скупо. Видимо, не хотел врать, а правду говорить боялся. В 1990-х, когда главные страхи отступили, он изредка делился своими воспоминаниями, вовсе не парадными. При слове «война» отец всегда мрачнел. Но действительно, по сравнению с женскими голосами в нашей семье голоса мужчин звучали тише. Войны, блокада — мужчины и мальчики погибали. В советском XX веке так было во многих семьях.
— Мотив молчания один из ключевых в книге: блокаду и войну ваши мать и прабабушка вспоминали, обмениваясь обрывками фраз. В 1960-х, пишете вы, на «уроки патриотизма» к вам в школу приходили ветераны, но их рассказы о войне вызывали у школьников чувство протеста. Почему?
— Видимо, потому, что эти рассказы имели мало общего с образами войны и блокады, которые сложились у нас, детей и внуков фронтовиков и блокадников. Мы чувствовали в этом дистиллированную правду — далекую от подлинной жизни.
— Описывая столкновение двух точек зрения на войну — лакированной и непарадной,— вы используете оруэлловский термин «двоемыслие». С ним можно бороться?
— Думаю, можно, но лучше всего это достигается общественно-политическими способами. Ведь главный источник двоемыслия — страх. Неискоренимый в людях старшего поколения. С ним они прожили жизнь. Сегодня этот страх возвращается. Его испытывают даже те, кто в 1990-х сумели его в себе превозмочь. Страх моего детства — это когда родители молчат. Хорошо, что дети умеют многое угадывать: по мимике, по фигурам умолчания. По тем обрывкам, полунамекам, которые неизбежны в речах людей, травмированных историческими потрясениями. Дети улавливают движения воздуха, за которыми кроются в том числе и семейные тайны. Ребенок ловит «маркеры умолчания» и создает образ событий без «патриотической мифологии». Уверена, что детское сознание умеет отделять правду от лжи. С возрастом это умение теряется. В детстве я слышала: «В нашей семье мальчики не живут», но только позже задалась вопросами: какие мальчики? И где они теперь?
— В романе о блокаде говорится без пафоса, просто и страшно…
— Я никогда не слышала, чтобы люди, пережившие блокаду, говорили о том времени с пафосом. В их рассказах — интонация Данте, когда он погружает нас, читателей, в пространство Ада. Пафос и Ад — вещи несовместные. Фанфары выдают людей грубого исторического вкуса. Пафос снижает, а чаще уничтожает, ценность исторического высказывания. Вместо трагического образа эпохи возникает подделка — симулякр. Пустое, идеологизированное понятие, в значительной мере извращенное. Торжественно объявить: «Я — патриот своей страны» в наши дни как-то неловко. Эта фраза обросла шлейфом дополнительных, весьма неприятных смыслов.
— Девяностые не смогут в сознании молодых вытеснить блокаду?
— Это несопоставимо. Блокада — воплощенный Ад. Девяностые — противоречивое, двойственное время, которое я пережила и прекрасно помню, как распадался окончательный сгнивший в своих основах СССР. Но при всех трудностях 1990-х для многих эти годы были счастьем и надеждой на новую свободную жизнь. Открывался портал в огромный мир. Я помню сияющие глаза людей, которые в августе 1991-го стояли на Дворцовой площади. Как это можно сравнивать с блокадой?
— Почему прозаиков сегодня больше интересует советское прошлое, чем современность?
— Видимо, потому, что советское прошлое никуда не ушло. На наших глазах история XX века закольцовывается. Трагическая история. К ней больно прикасаться. Но надо. Иначе мы так и будем ходить по кругу. Что касается современности, «Китаиста» я писала о нынешнем времени, в котором довольно хитрым и причудливым образом сочетаются обломки тоталитарных идеологий.
В 1990-х нам казалось, что эти идеологии и эти мифы остались в прошлом. Но нет — они растут как сорняки. Мне жаль, что у российского общества нет ни желания, ни мужества осмыслить исторический опыт.
С другой стороны, в этих условиях мы потеряли способность к диалогу. Именно поэтому я не люблю дискуссии в Facebook. Люди даже не пытаются понять другую точку зрения. В то же время прошлое нас не отпускает: ни война, ни блокада. Притом что прошло 75 лет!
— У вас как автора есть табу? И есть ли грань между художественным словом и историческим фактом?
— Любое табу — застывшая банальность. Говорить можно обо всем. Особенно о том, что болит. Вопрос — как.
— В XIX веке общество было литературоцентричным. Сегодня общество нуждается в слове писателя?
— Зависит от человека. Моя жизнь литературоцентрична. Чтение — естественное состояние: читая, я познаю мир. Мне кажется, у нас есть важная проблема: упрощение сознания. Я бы даже сказала, уплощение. Особенно в сравнении с 1970–1980-ми годами. Большинство нынешних читателей видят только верхний слой. Видимо, следствие засилья так называемой массовой литературы. Это пугающая тенденция.
— Потребность видеть глубже исчезла или мышца ослабла?
— Ослабла. У многих эта мышца просто атрофировалась. Я не о потребности «узнать что-то новое» или «быть в курсе» — это плоский взгляд на литературу. Поймать высокую волну, почувствовать суть литературных процессов, ощутить себя в контексте мировой культуры — вот что я имею в виду.
— Что человек всегда будет искать в книге, независимо от того, насколько натренирована его читательская мышца?
— Себя. Читая, мы ищем себя. Писатель, о чем бы ни писал, тоже пишет о себе. Я люблю первые кадры фильма Жана Кокто «Завещание Орфея» — рука, из которой вырастает цветок. Для меня это метафора человеческого творчества.