«Картины с экрана никогда не заменят настоящих картин»
Эрик Булатов о самозащите, трагедиях и изоляции
Деятельность художника, в отличие от, скажем, деятельности театра,— ремесло традиционно одинокое. Но выставки, вернисажи, общение с музеями, галереями, заказчиками — тоже часть этого ремесла. Живущий в Париже 86-летний классик соц-арта Эрик Булатов рассказал Марии Сидельниковой о том, насколько эпидемия изменила его жизнь и работу.
Художник Эрик Булатов
Фото: Дмитрий Коротаев, Коммерсантъ / купить фото
— С объявления режима самоизоляции во Франции прошел месяц, впереди еще почти столько же. Как вам живется? Что изменилось?
— С бытовой точки зрения особенно ничего не изменилось в нашей жизни. Я много работаю каждый день, как и прежде. Здесь в Париже у меня мастерская, где все налажено для работы, где я могу продолжать свою нормальную жизнь. В город я и так мало выхожу, для меня это уже сложно. Мы вернулись из Москвы в Париж 8 января и за все это время я раза два или три всего выходил. Собирались весной в Рим, но пришлось отменить. Это досадно. А в остальном — жизнь идет своим чередом. Работа есть, общение есть — по телефону общаемся с московскими и здешними друзьями. Наташе (супруга художника.— “Ъ”) приходится ходить в магазин. Я с ней пару раз спускался погулять возле дома, но совсем на чуть-чуть.
— И как ощущения от пустого Парижа?
— Париж сегодня, конечно, совершенно поразительный. Во-первых, погода — солнце все время, очень тепло, все цветет, красота необыкновенная. Досадно, что город совершенно пустой и эти прекрасные дни пропадают для людей. Мне бы очень хотелось в Булонский лес съездить погулять. Но что делать? Нет — так нет. С другой стороны, замечательно, что таким Париж мы никогда не видели, не знали и вряд ли когда-нибудь еще увидим. В городе сегодня совершенно прозрачный воздух, чистый, и дышится так легко! И небо абсолютно синее. Такого неба в Париже и не бывает никогда. Даже в солнечный день оно все равно чуть-чуть затянутое, в легкой дымке, а сейчас — синее, сияющее, удивительное.
— А рабочего материала хватает? Краски, кисти — все есть впрок?
— На всю жизнь не напасешься, конечно, что-то постепенно кончается. Но друзья обещали помочь, добыть необходимое, вроде есть варианты. Я из-за этого немного переживал, но раз все можно организовать, то и волноваться нечего. Ничего страшного в этой ситуации нет.
— Как эпидемия сказалась на ваших выставочных планах и проектах? Что-то отменилось, перенеслось?
— Сейчас об этом думать и беспокоиться совершенно не хочется. Я сосредоточен на своей работе, а как уж ее потом показать и все это организовать, сейчас бессмысленно даже думать. Когда кончится, тогда и можно будет обсуждать.
— А когда кончится, как вы думаете?
— Кто же это знает? Будем ждать. Сейчас важно другое. Важна дисциплина. Важно, чтобы люди понимали, что это серьезно, что нужно быть очень осторожным и следовать предписаниям. И в этом смысле меня радует, что в Париже люди действительно дисциплинированные. В магазине стоит очередь, все на расстоянии, никто не возмущается, не спорят ни о чем. Как-то это даже неожиданно для меня. Настолько мы привыкли, что французы не любят, когда ими командуют, заставляют делать то, что им не нравится. А тут они оказались очень дисциплинированными.
— У вас сейчас есть продажи, заказы?
— В этом смысле у нас все хорошо, никаких проблем нет.
— Поддерживаете ли вы отношения с коллекционерами, с галеристами, или сейчас всем не до того?
— По телефону поддерживаем связь — разговоры, общение, это все есть. А больше пока ничего и не может быть. Галеристам сейчас очень тяжело: не показывая и не продавая работы, они долго не продержатся. Боюсь, что многие галереи просто не выживут.
— Следите ли вы за интернет-инициативами музеев? Как относитесь к виртуальным выставкам?
— Нет, не слежу. Я вообще не очень слежу за новостями. Картины с экрана никогда не заменят настоящих картин. Искусство нужно смотреть только в оригинале. Репродукции, даже самые хорошие, мало что дают. А уж когда это изображение с экрана телефона или компьютера, это совсем ерунда. На месте музейных директоров я бы не волновался, что публика не вернется в музей. Разве может виртуальная выставка сравниться с музейной? Это несопоставимые вещи. Хотя я готов допустить, что есть люди, которые не видят разницы. Но они просто искусство не любят и не понимают. Ходят в музей, потому что так принято. Им, наверное, и виртуальных выставок будет достаточно. Что на это скажешь.
— Вы знали политическую изоляцию в советское время, теперь вот новый опыт — изоляции физической. Есть ли между ними что-то общее психологически?
— Нет, это совсем разные вещи. В сегодняшней изоляции нет ничего унизительного для человека. Ничего такого, что бы его удручало. А там это было. Да, физически мы были вроде бы свободны. Мы же встречались со многими людьми, общались, ходили друг к другу в гости. В этом смысле у нас была совершенно нормальная жизнь. Та изоляция была другого рода, она была профессиональной: слишком мало было людей, с которыми можно было поговорить, поделиться своими соображениями, своими идеями, которые могли бы помочь, единомышленников почти не было, да и время совсем другое. Мои тогдашние работы и сегодняшние сильно отличаются, потому что тогда была одна жизнь, сейчас — совершенно другая. А я всегда старался в своих картинах выразить именно свою жизнь.
— Одна из ваших последних серий — «Формула самозащиты». Когда вы начали над ней работать? С чего? Как она устроена? От кого и почему защищаетесь?
— Лет шесть назад мы с Наташей оказались на заброшенном металлургическом заводе во французской провинции. Завод этот XIX века, он давно заброшен, и сегодня там начались работы по превращению его в новое культурное пространство. И это пространство заводское произвело на меня огромное впечатление. С одной стороны, там чувствуется трагизм, заброшенность, ненужность. С другой стороны, все-таки не безнадежность. Что-то делается, есть надежда на возрождение. Мне показалось, что это настолько похоже на то, что происходит вокруг меня, в нашей жизни в самых разных ее социальных слоях. И мне захотелось это выразить и связать именно через это заводское пространство, и выразить ощущение этой ситуации трагической, но все-таки не безнадежной, как мне представляется. И там была сделана большая работа, несколько циклов. В частности, связанных и с нашим представлением о бесконечном движении в одном направлении, которое может в результате привести человека в прямо противоположную сторону.
— «Вперед, вперед, вперед, вперед»?
— Да, буквы двигались по кругу, четыре раза повторяя слово, и в результате оказывались на том же месте, одна буква даже падала. Я не хотел сделать это насмешкой, но хотел выразить абсурдность этой ситуации.
— «Все не так страшно» — из этой же серии?
— Да, и для меня это самая важная работа. Это объемная большая конструкция, составленная из слов «все не так страшно». На самом деле она довольно страшная, впечатление должно быть действительно чего-то и опасного, и страшного, но все-таки не безнадежного. Страшно, но можно выжить. Есть во всяком случае надежда.
— Вы называете ее «завещанием». Почему?
— Это в смысле моей социальной позиции. Я больше к этому не буду возвращаться. Мне нужно было высказаться по поводу сегодняшней реальности, и на этом поставить точку.
— Серия «Насрать» — это тоже про отношение к сегодняшней реальности?
— Именно. Мне нужно было высказаться очень ясно и определенно, без намеков. Сказать, что думаю: что ни в коем случае не нужно реагировать на всю эту атаку медиа, которая идет на наше человеческое сознание, с тем чтобы его формировать как типовое, для всех одинаковое. Что нам надо спасти свое человеческое достоинство. И главное, что мы можем сделать — просто не реагировать на эту скоординированную атаку газет, телевидения, интернета.
— «Слава КПСС», «Все не так страшно», «Насрать»: как поменялась символика слов, букв?
— Это самые простые лозунги, которые легко прочесть. Пропаганда была в таком заинтересована, и я в этом заинтересован точно также. Эти игры с буквами начались с нашего авангарда и потом перешли по наследству к дальнейшему советскому государству. Примерно этой традиции я и придерживаюсь все время. В «Слава КПСС» я старался показать лживость этого ощущения, что эти лозунговые буквы как бы написаны на небе. Именно поэтому я старался сделать так, чтобы было видно каждому человеку, что между буквами и небом есть расстояние, есть дистанция. Если глаз человека видит, что они отдельно существуют, то сразу возникает другая картина. Буквы на переднем плане закрывают от нас небо, мы не видим за ними ни жизни, ни свободы. А в «Насрать» есть несколько вариантов. Последний — черный фон и белый горизонт. И дважды повторяется слово exit, которое направлено к горизонту, и там на горизонте написано «насрать».
— А прямо сейчас над чем работаете?
— Над тем, что в самой основе моей постоянной работы — это свет. Свет как самое главное, необходимое и надежное, и в сегодняшней ситуации особенно, как я понимаю. Последнее время работал над картинами, посвященными улице Сен-Дени, это одна из старейших улиц в городе, мы недалеко живем. И характер у нее очень парижский, сами дома понят свое прошлое — помнят готику, свои великие жизни. А люди, которые сегодня по ней идут, они как тени, проходят — и все. На ней всегда особенный свет. Но это не освещенность внешняя, это не свет извне, а свет внутренний, он идет из картины, сквозь предметы и все наполняет собой, хотя картина может быть черной. Изображая рю Сен-Дени, я хотел выразить мое представление о Париже, о сегодняшнем Париже, каким я его понимаю сегодня. Конечно, он воспет и отображен такими великими художниками и так много раз, что конкурировать мне с ними было бы совершенно бессмысленно и глупо, но дело в том, что сегодняшний Париж совсем иной. Он вроде прежний, но вместе с тем и нет. Самое дорогое для меня — это французская готика, поэтому когда была трагедия с Нотр-Дам, для меня это была настоящая катастрофа.
— Когда мы с вами разговаривали после пожара в Нотр-Дам, вы сказали, что видите большой смысл в том, что это произошло именно сейчас, потому что эта трагедия может сыграть важную, спасительную роль для общества, для каждого из нас. У этого вируса нет такой роли, как вам кажется?
— Пожар в Нотр-Дам я действительно воспринял как общечеловеческую трагедию, очень болезненную и тяжелую. И мне думалось, что она может нас всколыхнуть, потому что время действительно нехорошее, безнадежное: людьми манипулируют, человеческого, индивидуального все меньше, все больше — материального, заложенного по инструкции. Это то, что я пытаюсь отразить в своих последних работах. Вирус — это что-то совсем другое. В нем нет никакой трагедии. Имеет ли сегодняшняя ситуация отношение к тому, как мы живем? Я бы сказал, что для меня ассоциация как раз не в будущем, а в прошлом. Когда я думаю про европейскую чуму XIV века, которая случилась в золотой век искусства в Европе и унесла миллионы жизней, это действительно была беда. По сравнению с ней то, что происходит сегодня, это чепуха. Такие вещи повторяются и будут повторяться. Человек уродует природу, но что мы можем сделать? Людей слишком много и будет еще больше. И никакие вирусы ничего не изменят, к сожалению.
— Когда все закончится, куда пойдете первым делом?
— В музей. Сначала в Лувр, потом в Орсе, потом — в Центр Помпиду. А потом весь вечер просидим с Наташей в кафе на террасе. Я очень люблю парижские кафе, рестораны, их людные террасы, когда все сидят на улице. Она выглядит так красиво и так естественно для Парижа. Не хотелось бы, чтобы этот шарм ушел. Если чего и не хватает сегодня, так это вот этой парижской жизни.