Игра в классиков
Игорь Гулин о Роальде Мандельштаме
В Издательстве Ивана Лимбаха вышло самое полное на сегодняшний день собрание Роальда Мандельштама — легендарного поэта ранней поры ленинградского андерграунда
Фото: Издательство Ивана Лимбаха
В литературной судьбе Роальда Мандельштама есть оттенок трагического курьеза. Он звучит уже в фамилии. Второй в русской поэзии Мандельштам (или третий, если считать эмигранта Юрия) не имел к своему великому однофамильцу абсолютно никакого отношения. Он даже написал и, по легенде, прикрепил на дверь квартиры стихотворение: «В квартиру девятнадцать / Вам лучше не являться. / Здесь живу я, Р. Мандельштам, / И я совсем не нужен Вам. / А Мандельштам, что нужен Вам, / Уже давно не здесь, а ТАМ». Эксцентрика есть и в его имени-отчестве — Роальд Чарльсович (отец, Чарльз, хотя и был потомственным петербургским евреем, родился в Нью-Йорке, самого Роальда назвали в честь популярного в 1930-х Амундсена). Они настраивают на авантюрный лад, мало соответствующий его биографии, но вполне согласующийся со стихами.
Сын ленинградских инженеров, Роальд эвакуировался еще перед блокадой, жил в Казахстане с освободившимся из лагеря отцом, в конце 1940-х вернулся в Ленинград к матери. Он с детства болел астмой, а с 16 — туберкулезом, никогда не работал, постоянно лежал в больницах, а в остальное время вел идеально богемный образ жизни: читал старые книги в библиотеках, употреблял все доступные наркотические вещества, обсуждал искусство с друзьями-художниками, заводил некрепкие романы и писал стихи. Мандельштам умер в 1961 году — в 28 лет. Вскоре после этого начал складываться миф о тайном проклятом поэте — неузнанном предтече ленинградского подполья.
От этого мифа разговор о поэзии Мандельштама неотделим. Его стихи для читателей выступали скорее реликвиями, чем литературными текстами. Отсюда две его репутации. Первая — гения, недоступного непосвященным. Вторая, возникшая от противного,— безнадежно вторичного поэта. И то и другое отчасти правда.
Мандельштам был поэтом-одиночкой. Он не пытался вписаться в контекст печатной советской литературы (попробовал написать пару стихотворений про пионеров и покорителей целины, скрывал их от друзей и, кажется, так и не решился никуда отправить), но он работал и вне контекста рождавшейся в 1950-х неофициальной поэзии. В Москве уже были лианозовцы и группа Красовицкого—Черткова, в Ленинграде — поэты «филологической школы» (Еремин, Уфлянд и компания). Мандельштам о них не слышал. Его круг общения составляли художники-«арефьевцы» (сам Александр Арефьев, Рихард Васми, Александр Траугот и прочие). Среди них он был единственным поэтом, а в собственной мифологии — единственным и последним поэтом мира. И лианозовцы, и чертковцы, и «филологи» были новаторами, они открывали новый мир, искали для него слова. Мандельштам был наследником, принцем погибшего королевства. У его мира, как и у него самого, не было будущего, и новые слова были не нужны. Поэтому он невольно становился стилизатором.
Общее место — преемственность стихов Мандельштама по отношению к Серебряному веку. С точки зрения вкуса он был удивительно всеяден. Его манера — сплав едва ли не всей дореволюционной поэзии, по крайней мере, всех ее романтических крайностей: Брюсова, Блока, Гумилева, Есенина, раннего Маяковского — вплоть до Вертинского и Северянина (с добавлением переводных Рембо-Верлена). Речь редко идет об аллюзиях, скорее — о стиле и мире, построенных по идеальным образцам. Воздух Ленинграда населяют лунные зайцы, его плоть разрезают алые трамваи; поэт падает на колени перед возлюбленной и гордо приветствует ее уход; в его мечтах царствуют паладины, центурионы и носороги; он бродит по ночному городу, разбрасывая пророчества и собирая видения; все для него невероятно возвышенно и немного смешно. Советская реальность если и пробивается сквозь строй нездешних образов, то сразу вписывается в миф.
Удивительно то, что Мандельштам начал писать так на рубеже 1940-х и 1950-х — не в самые страшные, но в самые удушливые годы советского периода, к романтике совершенно не располагавшие. Его стихи иногда совсем нелепые, иногда — там, где чужой стиль вдруг обнаруживает легкую игрушечность,— чарующие особой мальчишеской красотой. Но они почти всегда приводят в растерянность. Неясно, как воспринимать их: как решительный эскапизм или как гордый вызов эпохе — требование у нее настоящего, высокого проклятия вместо пренебрежения и угрюмого подавления. В любом случае то и другое — позиции абсолютно подростковые.
Возможно, именно поэтому Мандельштам и был необходим мифологии андерграунда. У авторов неофициальной поэзии было много восторга, ума, отчаяния, смеха, но у них не было наивности. Это была поэзия взрослых людей. Роальд Мандельштам был для нее чем-то вроде коллективного отрочества, без которого биография ни человека, ни культуры не может состояться.
***
Мы терпением набиты,
Молчаливы до поры,
Будто крысы неолита
В свалке каменных корыт.
В сердце — холод,
В мыслях — ступор,
Нет девиза на щите…
Наверху — домов уступы,
Снизу — ступы площадей.
— Встанешь? Крикнешь —
Лишь захочешь —
Как орешья скорлупа,
Под пестом чугунной ночи
Разлетятся черепа.
Не раздуть в гремучий пламень
Угли тлеющей зари!
Мы живем, вгрызаясь в камень,
Извиваясь как угри —
Словно крысы неолита
В свалке каменных корыт
Мы терпением набиты,
Молчаливы до поры!
Издательство Ивана Лимбаха