Завершение Европы
Элиас Канетти как зеркало исчезнувшего континента
Элиас Канетти принадлежал к народу, чью судьбу и память на несколько столетий определило изгнание. Сам Канетти, почти полный ровесник ХХ века и свидетель его катастроф, место жизни менял несколько раз — и чаще всего не по своему выбору. Но, вероятно, ему никогда не пришло бы в голову назвать себя изгнанником, потому что этот статус предполагает наличие начальной точки — изгнанник откуда? У Канетти такой точки не было, вернее, она была больше любой страны и любого конкретного места — он навсегда остался обитателем континента Европа. Именно его он описывал во всех своих книгах, будь то романы, пьесы или социологические труды. И не только его книги, но и его биография — тоже своего рода портрет континента, возможно, очень эксцентричный, но тем не менее точный
Romanisches Cafe, Берлин, 1925
Фото: Ullstein bild via Getty Images
1981
Европа как век
Швеция
Элиас Канетти на вручении Нобелевской премии, 1981
Фото: AP
40 лет назад писателю Элиасу Канетти вручили Нобелевскую премию по литературе: формулировка-обоснование сообщала, что книги Канетти отмечены «за проницательность, богатство идей и художественную силу». В качестве страны, которую он представлял, указана Великобритания, с уточнением «рожден в Болгарии». Информация эта, формально совершенно верная, фактически является нелепостью на грани мистификации.
К 1981 году Элиас Канетти, действительно, уже почти 30 лет был гражданином Великобритании, но при этом он ни одного дня не был английским литератором. Как, впрочем, и болгарским.
О том, кем, собственно, был Элиас Канетти, лучше всего написал он сам — в автобиографической трилогии, первые две части которой были опубликованы в 1977 и 1980 годах. И очевидно, что премию ему обеспечили именно эти две книги, а не тот роман «Ослепление», написанный и изданный аж в 1936 году, который отметил Нобелевский комитет, и даже не его самая известная книга «Масса и власть», монументальный культурно-философский труд, над которым он работал половину жизни. Вернее, так. Если бы не было автобиографии, то всего остального на Нобелевскую премию не хватило бы. В каком-то смысле она предназначалась не только Канетти-автору, но и Канетти-персонажу — за автопортрет, оказавшийся одновременно и одним из лучших портретов континента и столетия. Столетия, которое Эрик Хобсбаум, еще один «англичанин» сходной судьбы и биографии, назвал «коротким ХХ веком», считая его от 1914-го до 1991 года, между войнами — от начала Первой мировой до конца Холодной. Канетти, родившийся в 1905-м и умерший в 1994-м, короткий ХХ век прожил с какой-то фаталистической точностью. Не только в его исторической, но и в его географической полноте.
Сложно сказать, кем Элиас Канетти приходился этому веку — он не был ни властителем дум, ни обывателем, ни злым гением, короче, кем-то, кто мог претендовать на место над схваткой или в стороне от нее. Вообще-то, для него было зарезервировано место жертвы. Но он приложил все усилия, чтобы ею не стать — а стал одним из самых злых и остроумных наблюдателей своего времени.
1905
Европа как место рождения
Болгария
Болгария, 1910
Фото: Austrian Archives/Imagno/Getty Images
Есть вещи, которые про ХХ век без Канетти понять нельзя, в особенности про их общее — автора и века — детство.
Кажется, он из чрева матери появился готовым наблюдателем и писателем (скорее всего, кстати, сам он так и считал). Первые шесть лет своей жизни Канетти описывает со зрелой, детальной подробностью вполне «готового» человека — но не того, который что-то додумал, будучи взрослым, а того, который тогда все видел и с тех пор помнит. И дело не в том, сколько в этих свидетельствах ребенка-очевидца выдумано или пересказано с чужих голосов, а в том, что без этой картины первых лет теряет смысл и стержень вся следующая история жизни.
Первые его шесть лет — это городок Рущук (Русе), на границе с Румынией, на берегу Дуная. Это в княжестве Болгария, но до Бухареста здесь втрое ближе, чем до Софии, а до Софии примерно как до Одессы. Находится княжество в вассальных отношениях с Османской империей до 1908 года, так что Элиас Канетти с рождения турецкоподданный.
Но главное здесь не границы, государства и расстояния, а река — Дунай, вот прямо тут, под окнами. Река, по которой и с помощью которой движется жизнь, осуществляется связь со всем континентом. По Дунаю приходят и уходят товары: оба деда Элиаса, дед Канетти и дед Ардитти, ведут большой торговый бизнес, с конторами в Манчестере, Лондоне, Вене — и с центром в Рущуке. Живущий на берегу реки живет в средоточии континента. Река соединяет болгарско-османскую провинцию со столицами: родители Канетти учатся в Англии и Швейцарии, а знакомятся друг с другом, кажется, на премьере в венском Бургтеатре. Бургтеатр от Рущука отделяют половина Болгарии, Сербия, Босния и немножко Венгрии, но это неважно. Дед Канетти сам время от времени выбирается в Вену, так сказать, из Османской империи в империю Габсбургов, не столько ради театра, хотя ложа, конечно же, оплачена, сколько ради деловых переговоров и ради встречи с уважаемыми людьми из венской еврейской общины. Да, разумеется, и Канетти, и Ардитти — еврейские семьи, еврейский бизнес, а какой же еще.
Пара сефардских евреев в национальных костюмах, 1900
Фото: Historijski Muzej Sarajevo
Годы в Рущуке, огромные, вечно враждующие семьи, в которых вражда не мешает налаженному хозяйству, и огромное смешение народов (про одного из двух дедов говорят, что он может объясниться на 17 языках, понятное дело, портовый город), и постоянное это движение по реке, которая приносит и уносит все бесконечным кровотоком,— все это Элиас Канетти описывает без сентиментальности. Детство его скорее жестокое, грубое, при всей любви к Бургтеатру и прочим благам культуры. А самого его преследуют вечные драмы и страхи: в большой общинной жизни нет специального места для ребенка, он чаще обуза и помеха, чем умиление и радость, воспитание — это способ как можно скорее сделать из детей взрослых, вписать их в общий распорядок. Но отсюда же, из этого детства, у него останется ощущение проницаемости мира, его текучей открытости, его досягаемости во всех ипостасях — ощущение всеобщей связности и связанности.
Детская глава воспоминаний Канетти — едва ли не лучшее и последнее еще возможное описание той Европы, в которой реки важнее, чем границы, в которой империи связаны окраинами больше, чем столицами, в которой царят не война и мир, а торговля — производное от того и другого. Европы, которую скоро уничтожит 1914 год и окончательно похоронит 1939-й.
1513
Европа как происхождение
Испания
«Изгнание евреев из города». Иллюстрация из «Сараевской Аггады», около 1350
Фото: DIOMEDIA
Бизнес семейства — не просто еврейский бизнес, и еврейство Канетти особенное. Сам он называет своих родственников и односельчан «спаниоли», но, кажется, это слово, кроме него, в литературе и этнографии не употребляет никто. Канетти и его рущукская родня — сефарды — потомки евреев, живших на Иберийском полуострове и изгнанных оттуда в 1513 году, после завершения мавританского правления и обратной христианизации. Мавританское мусульманство, в отличие от освободителей-христиан, ассимилировать евреев не стремилось — и после изгнания их принимали в первую очередь турки-османы.
Память об испанском «золотом веке» и столетия жизни в изгнании создали странную смесь — люди, которые окружают Канетти, как и он сам, полны испанского кастового высокомерия и одновременно приспосабливаются к любым внешним обстоятельствам. Изгнанный народ вынужденно становится избранным: жестко хранит свои обычаи и свой язык, недоступный окружающим, дающий возможность опознать «своих» в любой точке мира. Единственный язык, на котором маленький Канетти говорит и читает в многоязычном Рущуке,— ладино, сефардский диалект испанского. Какими бы прогрессивными бизнесменами ни были его деды, в домах у них царит архаика. Обе семьи — с отцовской и материнской стороны — находятся во вражде, потому что род матери гораздо более благороден, чем род отца; причем менее знатные Канетти этим мезальянсом оскорблены ничуть не меньше высокородных Ардитти. Родители Канетти, которым их архаичные отцы потрудились дать европейское образование, с домашним укладом мирятся спокойно: семья — особый мир.
Разумеется, османские сефарды не признают смешанных браков. Позже Канетти несколько раз опишет знакомство в Вене со своей будущей женой, Венецианой (Везой) Таубнер-Кальдерон, опишет как мистическую встречу, случайную и неизбежную одновременно, пересечение путей двух одиноких душ. Но Веза Таубнер была из такой же знатной сефардской семьи, так что, скорее всего, одинокие души пересеклись чуть более прозаично, кто-то из родственников их друг другу представил. Но даже если и так, Канетти все равно настаивал бы на мистическом варианте: неистребимая любовь к витиеватости, к ориентальной — орнаментальной — вычурности у него, очевидно, все из той же мавританской Испании, впитанная вместе с языком ладино. Он пожизненно останется человеком вычурных мыслей и слов — и это очень осложнит жизнь Канетти-литератору: его стиль в прагматичном Берлине времен Веймарской республики, да и в Вене времен «новой вещественности», казался выспренним и архаичным, заставлял заподозрить безвкусную стилизацию. Но это не было стилизацией.
Канетти на самом деле исполнен этого иберийского пафоса, подразумевающего разделение мира на безупречных идальго и подлых собак. В его автобиографии этот безапелляционный пафос, это пристрастие к караваджевским драматическим контрастам то и дело становятся предметом авторской секундной рефлексии, короткой, ядовитой самоиронии — но отречься от них Канетти не смог бы никогда. Он и писал, и жил, как будто находясь на краю трагедии, взрыва, катастрофы. И катастрофы действительно находили его регулярно.
1911, 1938
Европа как сиротство
Англия
Лондон, около 1910
Фото: DIOMEDIA
В 1911 году Канетти уедет из Рущука, из Болгарии, из своей Османской империи — и вместо общины окажется в кругу семьи, вполне в протестантском, рациональном, европейском стиле. Отца отправят в Манчестер руководить британской конторой семейной фирмы, Элиас с двумя братьями и матерью последуют за ним. В Англии случится главная катастрофа его жизни. Однажды утром в октябре 1912 года его отец, перед тем как отправиться в контору, развернет за чашкой кофе утреннюю газету и упадет со стула замертво. Жаку Канетти был 31 год, выносившие посмертный вердикт врачи склонялись к тому, что это был мгновенный инфаркт. Семилетний Канетти отца боготворил, и эта смерть в каком-то смысле, вероятно, свела его с ума. И не только его. Его матери Матильде в этот момент было 26, на руках у нее остались трое сыновей: старший Элиас, трехлетний Ниссим и полуторагодовалый Жорж. Матильда сбежала с ними из Манчестера в Вену, кажется, от чистого ужаса — ни плана, ни мыслей о будущем у нее не было. Единственная остававшаяся уверенность касалась денег: никаких собственных средств у Матильды Канетти, разумеется, не было, но у обеих семей достатка хватало, чтобы прокормить и ее, и детей сколь угодно долго. Так казалось в конце 1912 года.
Элиас Канетти вернется в Англию в 1938 году, после аншлюса, в преддверии следующей мировой войны, и проведет здесь три с половиной десятилетия. Здесь он опубликует свои самые успешные книги, заведет самые скандальные романы — в том числе многолетний роман с писательницей Айрис Мёрдок. И, несмотря на то, что английский язык он начал учить еще в 1912 году, он никогда не будет на нем писать. Встреча с тем языком, который сделает его писателем, произойдет позже. Англия была для него местом встречи со смертью — и местом, в котором отрицание смерти превратится в его персональную манию. Когда в конце 1990-х откроют часть его архива, то в нем найдут сборник текстов, посвященный буквально этому — войне со смертью. Элиас Канетти с того самого дня, когда умер его отец, ведет со смертью абсолютно личную, человеческую распрю.
Канетти всю жизнь хотел победить смерть, отменить ее силой собственного слова и силой мысли — отменить не в философском, а в физическом смысле. Есть определенный парадокс в том, что не пройдет и двух лет после внезапной кончины отца Канетти, и смерть перестанет быть личным делом кого бы то ни было, превратившись в главную массовую индустрию века, индустрию истребления.
1912, 1924
Европа как язык
Австрия
Вена, 1900-е
Фото: Sueddeutsche Zeitung Photo / Alamy / DIOMEDIA
Обретение языка — одна из самых удивительных частей биографии Канетти. Кстати, имея с ним дело, неизбежно привыкаешь к превосходным степеням и пафосным восклицаниям. Канетти заразителен — даже для самого рационального стороннего наблюдателя. Интересно, что именно эту способность он будет изучать позже в своих главных книгах.
Ему самому эта суггестивная сила, судя по всему, передалась по материнской линии — Матильда Канетти вообще впечаталась в биографию своего старшего сына так, что не отделишь, чистая радость для психоаналитика. После смерти мужа она чувствует себя безнадежно одинокой и потерянной — и на полном серьезе рассчитывает на Элиаса как на опору своей жизни. Матильда боится Англии и не хочет возвращаться в Болгарию — в Рущуке ни она, ни дети никому особенно не нужны. Обожающая театр, оперу и книги, она выбирает между Веной, Франкфуртом и Цюрихом — и в следующие годы несколько раз переезжает, каждый раз разрушая едва налаженный уклад. Но так или иначе все это города немецкого языка, на котором сама она говорит с детства. Для Элиаса немецкий язык был травмой и загадкой — пока был жив отец, родители переходили на немецкий, если разговор касался чего-то, что детям было не положено знать. Но теперь запретное вдруг станет обязательным.
Матильда Канетти с детьми
Фото: ilruggiero.it
Мать положит перед ним немецкую книгу — наверное, это была какая-то смесь безумия и отчаяния, но восьмилетний ребенок едва ли мог сопротивляться ее напору. Она решает, что научит его лучше любых учителей, хотя у нее нет ни опыта, ни представления о том, как это делают. Описание этой учебы у Канетти читать примерно так же больно, как описания каких-нибудь варварских экспериментов над людьми. Метод Матильды — варварский, любой преподаватель, да и просто любой разумный человек, скажет, что таким способом ничего выучить невозможно. Она читает ему предложения вслух, одно за другим,— и требует, чтобы он в точности повторял за ней. Когда она добивается полного соответствия, то в награду объясняет смысл зазубренного. И он зубрит в панике, боясь не возможного наказания, а того, что мать в нем разочаруется. Это была чистая манипуляция, жестокая, истерическая — но через три месяца Элиас Канетти будет говорить по-немецки. Как именно он тогда говорил, мы не знаем, но это, собственно, и неважно. Потому что достоверно известно и бесспорно одно: вот этот, вколоченный в него язык он не только не возненавидит, что было бы естественно, ожидаемо, правильно, но сделает его своим родным, языком своих книг и своей жизни. Так же как Вена позже надолго станет городом его жизни.
Но для начала мать превратит его в страстного читателя. Научив его не только немецкому языку, но и тому, что, видимо, сама она делала инстинктивно: использовать литературу как убежище от жизни, как вторую реальность, в которой можно в любой момент безнаказанно и безвозвратно прятаться от всего и от всех. Это умение им обоим срочно необходимо, потому что в «первой» реальности начинается катастрофа мировой войны, и тому миру, в котором Канетти родился и вырос, приходит самый настоящий конец. Кстати говоря, в первую очередь семейно-финансовый, а потом уже и геополитический.
Уже в послевоенной Вене Канетти, начинающий писатель, практически прекративший к тому времени все отношения с матерью, обоснуется на полтора десятилетия. Вена, когда-то превратившая его в читателя, сделает из него автора — в первую очередь автора книг, посвященных тому, что в 1914 году сломало его мир и его жизнь: тому, как человечество, состоящее из отдельных людей и сообществ, вообще из отдельностей, превращается в массу, управляемую, манипулируемую, не похожую ни на одно входящее в нее существо, готовую действовать против интересов каждого отдельного существа.
1916, 1971
Европа как прибежище
Швейцария
Матильда Канетти была дочерью богатых родителей, избалованной, самолюбивой, мечтательной — приспособленной к жизни ее не назвал бы никто, да и она сочла бы это не комплиментом, а пошлостью. Гордую «неприспособленность» Элиас получил от нее — и это будет пожизненной головной болью всех его близких. Но в каких-то вопросах у нее, таскающей за собой этих троих мальчишек по Европе, есть очень практический даже не смысл, а слух. В Вене в 1916 году Матильде в принципе должно было быть лучше и привычнее, чем в любой другой европейской столице. Но она боится военного энтузиазма улицы, готовности искать и преследовать чужих. Сефарды для Вены уже давно чужими не были, а венская еврейская община в целом в Первую мировую войну была вообще самой патриотичной национальной общиной города. Но Матильда слышит этим своим слухом изгнанника, что пришло время не исчезать с головой в книгах, а просто исчезать — менять место. Ключевое слово для этого нового места — «нейтральное». Матильда увозит детей в Швейцарию. Здесь они живут в совсем скромных, иногда полунищенских условиях, в дешевых пансионах с общим столом. За этими же скудными общими столами Канетти научится тому, что потом станет его страстью и талантом,— исподтишка наблюдать за людьми, замечать и оценивать их необычные черты, а потом додумывать их у себя в голове до развернутых гротескных портретов и историй жизни, полных драматических поворотов и приключений. Соседи по пансионному столу, учителя и соученики в разных гимназиях — все они потом окажутся на страницах его автобиографии, чудовищные, фантастические, абсурдные, сохраненные в памяти 70-летнего автора с остротой переживаний тинейджера.
В швейцарском нейтралитете они проживут не только остаток войны, но и часть послевоенного времени — издалека получая новости о том, как одна за другой распадаются их бывшие империи, как появляются новые гимны, флаги, паспорта, валюты. Новые границы. Пройдет еще несколько лет — и все они окажутся по разные стороны этих границ. Никого из них не настигнет катастрофа ХХ века. Матильда скончается в Вене в 1936 году. Жорж и Ниссим станут гражданами Французской Республики, один — выдающимся врачом, вице-президентом Института Пастера, второй — выдающимся музыкальным продюсером, руководителем студии «Полидор», промоутером Сержа Генсбура, Жака Бреля, Эдит Пиаф, Жоржа Брассенса. Элиас снова — и теперь уже надолго — сбежит в Англию, безошибочно услышав в 1938 году тот самый звук венской улицы, от которого спасала и спасла их троих Матильда в 1916-м.
Надгробная плита на могиле Элиаса Канетти, Цюрих
Фото: © Caro Photoagency / Фотобанк Лори
В Швейцарию он вернется в 1970-х, после смерти Везы Канетти. То, что страна-прибежище понадобится ему именно в это время, неудивительно: Веза почти 40 лет была для него Прекрасной Дамой, а еще — второй матерью, сиделкой, соавтором, психотерапевтом, бухгалтером и телохранителем — в каком-то смысле она ему была важнее и нужнее, чем он сам себе.
Здесь же, в Цюрихе, Элиас Канетти будет похоронен в 1994-м, а им самим частично закрытый на 30 лет личный архив останется дожидаться 2024 года в Центральной библиотеке города.
1921, 1928, 1929, 1930
Европа как будущее
Германия
Берлинское кафе, 1930
Фото: Getty Images
Вообще-то Германию можно было бы из географии жизни Элиаса Канетти исключить — он никогда не жил здесь хоть сколько-то долго, если не считать того, что закончил гимназию во Франкфурте-на-Майне в 1923-м. Но это всего лишь небольшая подробность, Франкфурт не был Германией в его жизни, скорее логическим завершением Швейцарии. И если английским писателем он числится официально, по факту многолетнего гражданства, а для того, чтобы считать его австрийским или швейцарским писателем, есть самые разные неплохие основания, то оснований назвать его писателем немецким нет никаких. Но на самом деле Германия, вернее, веймарский Берлин — это то место, без которого Канетти-литератор так же немыслим, как без болгарского провинциального города своего раннего детства.
В Берлин Канетти приезжает три года подряд, во время студенческих каникул (пять лет в Венском университете были убиты на абсолютно пустую попытку стать химиком, правда, ученую степень он все же получил). Здесь он очень грубо и наглядно сталкивается с тем, что литература — это не только слова. И это довольно ошеломляющее переживание.
Его собственными единицами измерения пожизненно были буквы, слова, страницы. Они не только были мерой всех вещей и мерой любой реальности — они придавали реальности вес и смысл. «Книжный мальчик» — это было не только его характером, но и его человеческой субстанцией. Наверное, если бы ему предложили любую возможность для переселения души, то он предпочел бы превратиться в библиотеку. Образ библиотечного пожара как конца света — и образ кричащих в смертельной муке горящих книг — это его первое литературное произведение, роман «Ослепление». Он написан в 1931–1932-м, за год до понятно чего,— и за 50 лет до того, как Умберто Эко сделает из этого вычурную барочно-модернистскую аллегорию.
Георг Гросс, 1926
Фото: Ullstein bild via Getty Images
Работу над «Ослеплением» Канетти начнет после первой поездки в Берлин, который сам он называл «сумасшедшим домом». Как его вообще туда занесло? Канетти позовет приехать подружка Ибби, начинающая художница, одна из нескольких десятков, с которыми он изменял своей возлюбленной Везе. В Берлине есть возможность подработать, делая переводы с английского для легендарного издательства «Малик» — издательство специализируется на прогрессивной литературе, Канетти достаются Джон Дос Пассос и Эптон Синклер. Но Ибби, «Малик», прогрессивная американская литература — все это часть одного берлинского круговорота. Этот Берлин живет уже на обломках старого мира, «Европа» здесь слово старомодное и ругательное, здесь ждут прихода технической революции из Америки и социальной революции из СССР — и ждут, в общем-то, не без предвкушения. Здесь искусство больше не сакрально, а место литератора (и литературы) — не за письменным столом, а на улице, в пивной, в ресторане, в кинотеатре. В берлинских пивных Ибби познакомит Канетти с Георгом Гроссом и Бертольтом Брехтом — и еще с огромным количеством художников, музыкантов, актеров. Для большинства из них литература и искусство — это не только призвание, но еще и деньги, успех, машины, женщины, популярность, реклама. И в любом случае — какая-то бурная деятельность. 23-летний Канетти чувствует себя в «сумасшедшем доме» Берлина как студент иезуитского колледжа, которого обманом завели в бордель. Но сильнее, чем негодование, его обуревает смятение. Потому что эти безнравственные, ужасные, корыстные люди в большинстве своем оглушительно талантливы, а некоторые — просто гениальны. И с этим он ничего не может сделать, отрицать талант выше его сил. В Берлине Канетти навсегда останется в роли наблюдателя — ему слишком страшно позволить втянуть себя в водоворот «сумасшедшего дома», но и отвести от него глаз он не в силах. В его автобиографии останется череда портретов, зарисовок, наблюдений, ухваченных этим наблюдательным, возмущенным и смятенным взглядом. Кажется, единственный человек, который его здесь не пугает и не ввергает в смятение,— Исаак Бабель, рядом с ним за столом дешевого берлинского ресторана Канетти чувствует себя спокойно.
Остаться в этом содоме Канетти даже не приходило в голову. Он вернется обратно в Вену, как только закончатся его переводческие дела с «Маликом», оставшись в памяти у немногих, кому до него вообще было дело (в основном это были те, с кем кокетничала Ибби, вызывая у Канетти приступы живописной ревности), маленьким, взбудораженным и высокопарным человеком, которого по какой-то случайности занесло в столицу наступившего нового времени. Пройдет несколько лет, и многих из них Элиас Канетти встретит снова — в Лондоне, куда изгнание приведет тех, кому, как и ему самому, посчастливится из рук этого нового времени вырваться.
Именно в Берлине, в дешевых пивных и послевоенных квартирах без мебели, наполненных «гулом времени», Канетти почувствует себя кем-то, навсегда отделенным от этого гула, человеком, стоящим у чужого стола. Позже отдельность станет и его стилем, и темой, и личной позой — и она безусловно отберет у Элиаса Канетти часть успеха и прижизненной славы. Но что-то даст и взамен: в первую очередь спасительную в ХХ веке способность не оказываться в эпицентре эпохи, оставаясь ее долговечным свидетелем.