Сорок лет одного месяца

Как май 1968-го чувствует себя в 2008-м

размышляет Сергей Ходнев

В лондонском Southbank Centre открылась выставка, посвященная майским событиям 1968 года. С одной стороны, повод ясен — сорокалетний юбилей, с другой — немного необычно само направление взгляда. Показывают прежде всего революционные плакаты из числа тех, что множились на парижских улицах по мере того, как мятеж набирал обороты, причем показывают не столько как исторические документы, сколько как произведения искусства, как эффектные графические листы. Что ж, иногда они были действительно довольно эффектны, эти плакаты, и при этом наделены каким-то спонтанным обаянием, даже изяществом. Вот, скажем, лист, где с быстрой условностью изображено стадо баранов. У всех огромные закрученные спиралью рога, и ритм этих спиралей создает, так сказать, удачно найденное композиционное напряжение. К этому прилагается, правда, несколько обидная для среднестатистического посетителя выставки подпись "Возвращение к нормальности", но зато она опять же довольно удачно скомпонована. Или вот какое-то членистоногое вроде краба, окруженное надписью "Борьба против голлистского рака (le cancer)". Наверное, можно сказать, что не самая плохая работа с пятном и шрифтом, то есть графическая удача. Небольшая, конечно, под стать завалящему экслибрису, но зато ведь и условия работы свободолюбивым графикам выпали не совсем курортные. На спине у этого голлистского рака "лотарингский крест", символ не только генерала де Голля, но и французского Сопротивления, но кому какое дело? В том мире, который эти плакаты изображают, и де Голль, и всякая власть вообще сами те еще фашистские агрессоры, мучители и тираны по определению.

Иными словами, искусство это сейчас поражает в основном своим вдохновенным максимализмом в духе шариковского "отнять и поделить", своей наивностью без всякой фиги в кармане. Было еще, допустим, такое искусство (замечу, по нынешним временам недешевое), как советский агитационный фарфор 20-х годов, но с ним все обстояло менее простодушным образом. Во-первых, где пожар революции, а где тонкостенный чайный сервиз, хотя бы и агитационный. Во-вторых, стилистику нашего агитфарфора разрабатывали не представители класса-гегемона, а какие-то попутчики, вчерашние мирискусники вроде, скажем, Сергея Чехонина. А здесь — чистая музыка революции, не растленная никакими упадочническими красивостями, и этому целомудрию не можешь не удивляться — а прошло-то всего 40 лет, даже не 80.

Если призадуматься, это наивность двоякая. Какая-то хмельная, упоенная, самоуверенная до слепоты, жаждущая свободы и совсем не знающая, что с этой свободой делать: самый экстатический праздник революции может быть сколь угодно прекрасен день, два, неделю, но затем кто-то же должен преподавать латынь (хотя бы медицинскую, ладно уж), а кто-то чистить выгребные ямы. Безусловно, у присоединившихся к тогдашней общественной борьбе (и тем придавших ей по-настоящему угрожающий характер) рабочих были и свои, менее романтические цели, но миф "красного мая" противится тому, чтобы его увязывали со столь банальными материями, как размер социальных выплат и количество человеко-часов да трудодней. Нет, уж лучше мы будем во всем этом видеть тотальный праздник непослушания, инфантильный мятеж против общества, олицетворяющего родительские запреты, который одновременно и нелепо прекрасен, и нелепо трагичен из-за слишком, увы, взрослого оборота начавшихся событий.

Но это все же и наивность настоящей революции. Это мы сейчас в быту воспринимаем слово "революция" приблизительно так же, как люди XVIII века. Смена власти, переворот, событие, может статься, по-настоящему общественно значимое, но вызванное скорее политическими интересами отдельных людей или отдельных групп, нежели более глубокими и необоримыми социальными процессами. У этого слова, признаемся, больше нет того религиозного флера, которым его окружило развитое марксистское обществознание, никто не воспринимает его как возвышенное почти богословское понятие со сложным множеством сопутствующих схолий и дефиниций. Я не совсем для красного словца говорю именно о религиозных терминах. В католической общественной мысли возникло в свое время специальное направление — "богословие освобождения", примиряющее христианские догмы и марксистское учение о классовой борьбе, и, безусловно, в успехе этого революционного богословия (особенно в странах Латинской Америки) хотя бы косвенно сказались как раз акции парижских безбожников-смутьянов. Сколь бы ни превозносили бунтари 1968 года Маркса, Ленина, Троцкого и Мао, ясно же, что сами они вряд ли могли вписаться в ортодоксальную марксистскую картину мировой революционной борьбы. Получалось, что закоперщиком выступает именно что передовое студенчество, которому полагалось бы в лучшем случае сочувствовать борьбе пролетариата, а не сам рабочий класс, и при этом оно, это студенчество, очень уж расширительно трактует пресловутую осознанную необходимость.

Однако наивность этой борьбы против всей мировой несправедливости разом не исключает и наличия этой самой мировой несправедливости (или, по крайней мере, того, что всеми ощущается как несправедливость). Можно ли с ней справиться, строя в Париже баррикады,— отдельный вопрос, и, похоже, сейчас, когда за булыжники готова взяться очередная молодежная смена, он вряд ли удобен. Все примирительно соглашаются на том, что с 1968 года мир перестал быть прежним. Ну как-то так случилось. А бунт — ну что же, сначала он может стать красивой и дорогой медиакартинкой, а потом любопытство следующего поколения наверняка отыщет его художественные проявления, дабы было что посмотреть на очередной выставке к концу сезона.


Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...