Книги Владимира Сорокина (которого французская Liberation назвала одним из лучших русских писателей своего поколения) лучше известны за границей, чем в нашей стране. Они настолько необычны, что каждое их издание есть маленький подвиг. Сейчас такой подвиг совместно совершили галерея Obscuri viri и издательство "Три кита", выпустив в свет роман "Норма". О нем пишет философ МИХАИЛ Ъ-РЫКЛИН.
Странным, окольным путем приходят к русскому читателю книги Владимира Сорокина: лишь совершив круг почета по Европе, они начинают выходить в России. Появившись в стране позднее, чем переводы, эти оригиналы (кроме "Нормы" в Москве готовится к печати "Роман" и "Тридцатая любовь Марины") кажутся ныне переводами самих себя. Дело в том, что написаны книги были до распада СССР, — события, языковые последствия которого еще предстоит оценить. Возможно, скоро, чтобы понять ушедшие реалии той жизни читатели будут нуждаться в специальных словарях.
Основной корпус "Нормы" создан в конце 70-х годов. В книге не случайно нет оглавления: она задумана как монтаж анонимных текстовых блоков. Это короткие рассказы, в которых герои съедают пакетики с "нормой" (часть первая); двадцать три страницы словосочетаний с прилагательным "нормальный" (часть вторая); два рассказа подлиннее с общей фабулой, написанные в совершенно разной стилистике (часть третья); двенадцать стихотворений "нетрадиционного" содержания на традиционную для русской классики тему — "Времена года" (часть четвертая); упражнения в эпистолярном жанре, переходящие в фонетическое письмо (эта, пятая, часть дошла до меня лет семь назад в магнитофонной записи, в блестящем исполнении Андрея Монастырского, под названием "Письма к Мартыну Алексеевичу"); крупно набранные фразы, напоминающие тексты плакатов и призывов, все со словом "норма" (часть шестая). Наконец, последняя часть — "Летучка" — вновь представляет собой короткий рассказ с брутальным финалом, в котором использованы слова из популярных шлягеров сталинского времени.
В первой части книги герои занимаются любовью, играют в шахматы, говорят об искусстве, убивают, и при этом достают из кармана, сумки, стола странные пакетики с коричневой фекальной массой, которые им почему-то надо съесть — с энтузиазмом или неохотно, заедая, запивая, давясь, но надо. Пакетики "нормы" — пайки дополнительной социальности, которую нужно потребить сверх общения, работы, разговоров; это довесок, который и отличает репрессивную, тоталитарную социальность от обычной.
Сорокин не случайно настаивал на том, что не является литератором. Литература не в силах представить как целое мир, где речь и действие разомкнуты, где они не опосредуют друг друга. Чудовищное действие у Сорокина никак не нарушает райскую незамутненность клишированной речи и не вытекает из нее. Оно предстает в своей долитературной немоте: в финале патетического стихотворения возникает сваренное и съеденное человеческое ухо, а "одинокую гармонь" из известной песни расстреливают люди в штатском. После очередной, не обусловленной ни логикой, ни сюжетом, языковой брутальности идеальность речи почти мгновенно восстанавливается.
"Пустоты литературности", то, что словесности не под силу, предстают в текстах Сорокина в виде целых страниц случайно сошедшихся букв, монументальных повторов, масс газетного материала (в концовке "Тридцатой любви Марины"). Литературная установка советской культуры ("все сказать") упирается в стену невыговариваемого: в мир настолько насильственный, настолько интенсивный, что никакая, даже самая мастерская и честная литература не может рассчитывать в него проникнуть. Человечки, действующие в текстах Сорокина, совершают ритуал говорения, уже будучи продуктом этого говорения, овеществленными единицами идеологической речи. "Норма" и есть бессознательная коллективная речь, из которой рождаются обычные речевые акты. Выпавшие из нее слова превращаются у Сорокина в материальные объекты — это "попсовые" сердца, поцелуи, даже Осень, выступающая в женском обличье. Они повисают в пустоте, их безжалостно уничтожают, расстреливают, бросают в огонь. Вместо музеефикации и хранения в отношении этих объектов работает механизм стирания, сваливания в кучу, пожирания.
Люди обмениваются чувствами внутри фразы, в порах идеологически ортодоксального текста. В классической литературе речь и объект соответствуют друг другу, они синхронны, и любой сбой в этой системе значим и мотивирован. В плакатном мире обезличенной речи они разомкнуты. Речь без остатка поглощает тела. Остается, правда, возможность иллюстрирования.
Условно днем возведения Сорокина в ранг писателя можно считать день распада СССР. С этого момента в рамках постсоветского архива концептуальная литература стала стремительно сближаться со своим антагонистом, соцреализмом. Осенью 1994 года уже хочется воскликнуть на манер Ильи Кабакова: "Где кореша Буденый и Ворошилов? Где Зинка Лебедева? Где гроссмейстер Ботвинник, который в Англии сам готовил себе 'Норму'? Где стахановцы и офицеры СМЕРШа, ударники и сталинские соколы?" Была иллюзия, что, замурованные в порядок коллективной речи, они бесконечно долго проживут без личных свойств. Но вот они вывалились из картины, плаката, романа и зажили среди нас. Зато на их место ностальгически потянулись их авторы, создав страшную сутолоку на подступах к когда-то ненавистному раю. Где-то на полпути они сталкиваются со своими героями.
Впрочем, филигранно написанная книга Владимира Сорокина "Норма" была создана в конце 70-х годов, когда ему было 24 года.