Мы пьем и пируем. Мы плачем и проклинаем. Но самое страшное — мы совершенно бессильны
Солнце. Черное море. Декоративная станица Атамань из глины и соломы. Здесь никто не живет, здесь только празднуют. Пьют, едят, поют и хохочут. На празднике в честь вина, на празднике в честь горилки, на празднике в честь арбузов.
А я оказался на празднике сала.
Каждая станица Кубани выставила свой стол. Хлеб, зелень, соленья, бутыли с прозрачной и мутной жидкостью и сало — разнообразное и душистое. Из-за каждого стола — лихая казачья песня. Красочно разодетые, бабы, мужики, девчонки горланят, что есть дури и от души. Это не ряженые. Песни они знают с детства.
Иду мимо столиков, приплясываю и угощаюсь, в ушах звенит, в глазах темнеет, и тянутся таблички, где, как во сне, все названия почему-то попадаются на одну букву:
Крымск, Кореновск, Кавказская, Калининская, Кущевская...
Кущевка потчует кровяной колбасой.
Мягкая, сладковатая, коричнево-розовая масса легко выдавливается в рот из свиной кишки.
— Хороша кровянка? — подмигивает мне баба в цветастых тканях, щеки красны, жарко горит золотой зуб.— Запей, хлопец!
— Кущевка? — опрокидываю стопку.
— Она, любимая! На,— протягивает в маслянистой руке,— вареничек со шкварками!
— Любимая Кущевка?
— А чо? Кущи райские, мы так говорим! Ты откудова такой? Из Варениковской?
— Что у вас слышно?
— А чо ты хошь?
— Ну как же, после такого...
Она смотрит на меня лукаво:
— Какого-такого? Да ты про чо?
Я смотрю на нее пристально, и опять мне кажется, что все это сон. Она чудесна и проста, легка в общении и тяжела природной зрелостью. Она полна праздничного густого сока.
Скосив взгляд, вижу на столе под букетом красных цветов розовеющего поросенка. Похоже, он блаженствует. Сон его сторожит большой зеркальный нож. И нож блаженствует. И воздух блаженный: горячий, соленый, сладкий, живой.
Я вспоминаю сюжеты из Кущевки: убийство семьи, зарезанные дети, банда изуверов, подчинившая станицу. Вспоминаю последние новости, те, что несколько часов назад слышал по радио: обвиняемых выпускают на свободу, один из подозреваемых в организации расправы — под подпиской о невыезде, уехал в Краснодар на встречу с уголовными авторитетами...
— Про чо ты? — женщина с хрустом и брызгами вгрызается в ломоть арбуза, размашисто вытирает губы.
— Как живет Кущевка ваша?
— А чо нам станет? Ой...— она хихикает.
— У вас же убивали.
— У нас? — она делает паузу, переставляя яства на столике. Кротко соглашается: — Убивали. А где, скажи, не убивают? Время такое.
— А те, кто убивали, вы же их знали?
— Ну знали. А кто убивал-то — пойди разбери. Кто, кого... Чо, у нас первый день убивают? Мы в это не лезем. Мое дело — козу доить, огород поливать, мужу рубаху стирать да гладить, щи да борщ варить. Пою, когда позовут. Петь мы, казаки, любим. Мать недавно схоронила, сына вот с армии жду. Он у меня в Саратове служит. Не знаешь, как там? — взгляд ее делается серьезным.
— Все будет хорошо,— говорю я.
— И я про то же! — женщина переводит дух.— А то заладили: Кущевка, Кущевка... У вас, в Варениковской, чо, лучше?
Почему-то она уверена, что я из Варениковской.
— Из Москвы я.
— С Москвы-ы-ы...— она мрачнеет и подвигает ближе к себе поросенка и нож, и тарелки с салом, и волшебные бутыли.— А! Все тогда понятно!
— Что?
— Ославили нас, вот что! Подняли пыль до небес. Кущевка, Кущевка... Жить уже неловко! А? — Она поворачивает голову и кричит: — Андрюха! Тут москвич про Кущевку спрашивает!
Андрюха — молодой мужик с темными пушистыми усами, в ярко-красной парадной казачьей форме.
— Разве болтовней кому поможешь? — делится женщина.
— Правильно,— энергично кивает он.— Хотят — убивают, захотели — зашумели...
— Но там же детей убили,— говорю я.
— Да жалко, конечно! — он повышает голос.— У меня у самого двое малых. Но не резанули б детей, резанули б взрослых одних, и никто б не узнал, так бы и жила станица.
— Она и живет! — говорит баба.
— И живет,— соглашается он.— Земля кормит, урожай неплохой. Убили — грустно, что убили. Но чо, мы всю жизнь поминать должны? У нас даже поминки веселые. Сначала всплакнут, а час пройдет, другой, и запоем. Когда на кладбища ходим весной, там сидим и пьем на могилах, и спим там же. На могилах, ага. Могила на могилу идет. Уже и забыли, кого поминали. Провода — слыхал? Главный праздник кубанцов!
— Жалко детей,— задумавшись, сказала баба.— Я б сама того, кто их, этими б руками...— Она показывает пятерни, большие, скользкие и красноватые, похожие на цветы.
— Погоди, тетя Тань, остынь... Ты посмотри кругом: взрослых сколько перегубили! И ничего. А большие богачи, олигархи, думаешь, как такое добро отхватили? Кровь не лили? Попробуй разузнай, волосы на голове зашевелятся... У меня друган в Новгороде живет. Там годами под бандитами ходили. Болота у них битком набиты мертвецами.
— Но ведь дети...— повторяю зачем-то я.
— Ну да, детей убивать грешно. Кто убил, его и судите. А зачем дальше рыть? У нас порядок в станице. Жизнь длинная. Было, и я помогал. Некоторым. Которые нынче вроде виноватые. Я чо, хочу, чтоб мою семью следующей почикали? А я про мокрые его дела рассказать бы мог — целый фильм снимать надо! Этот фильм бы весь мир посмотрел и от страха заикаться б начали. А зачем? Зачем мне на кого-то трещать? Я могу его подвинуть? Нет. Могу с него спросить?
— Не можем,— отзывается женщина радостно.
— Правильно! Я и не суюсь. В Темрюке вон раз десять главу меняли. Одного посадили и до смерти довели. Ну а мне чего? Пускай сами между собой решают. Главное — тихо. И солнце. У нас на Кубани особо не стреляют. Резануть могут — это да. Живи, гуляй. Приезжай сюда и пой возле моря!
Он поднимает рюмку, в ней плещется желтоватый напиток. Наливает мне:
— Давай, не чокаясь!
Выпиваем.
— Возьми,— протягивает кусок шоколада и, когда я уже вонзаю в него зубы, разъясняет по-простому:
— Сало. Сало в шоколаде. Заболтался я. А мне еще петь!
К столу подлетает стайка девчушек в зеленых атласных платьях и с лентами в волосах.
— Подходите, угощайтесь! — зазывает баба.
Песни станиц хлынули с новой силой. Поет каждый стол, и на столы накатывают люди, шатают, разоряют, потрошат.
Казак Андрюха сильным круговым движением взрезает поросенка.
— Ура Кущевке! — слышу чей-то отчаянный крик.
И вдруг вокруг раздается ответное, громкое, хриплое, визгливое, пьяное, победное:
— Ура! Ура! Ура!
И тут я понимаю: они все понимают.
Я бросаюсь к другим столам: там нет такого оживления. Там поют и давятся, но все же там спокойнее. Крики и размах здесь, у стола Кущевки. Они пытаются преодолеть страшный образ своей станицы. Они так должны: петь и пить, и угощать. Как ни в чем не бывало.
И я думаю, что Кубань — никакая не аномалия. Людям свойственно отвлекаться от горя. Человек способен примириться с любой реальностью. И больше того, иногда человеку надо — упиваться бедой. Бодриться бедой.
В Киргизии я видел, как горят чиновные учреждения, лежат мертвые, а восставшие бегут с винчестерами и железными палками. И одновременно в ночном клубе в центре Бишкека скакала молодежь, мигали огни в такт музыке, а на экране над баром беззвучно работал телевизор с лицами погибших. В Осетии во время войны я видел, как пили до помрачения вино, не спали, ничего не ели и вваливались в походный бордель.
Москва пьет и пирует. И Россия пьет и пирует. Очередной траурный сюжет на экране сменяет очередная утробная юморина.
Хипстеры сидят в "Жан-Жаке" на Тверском бульваре и вздыхают о том, что бессильны. На кухне в Северодвинске сидит рабочий с завода "Звездочка", и он бессилен тоже. И они все празднуют.
Мы празднуем! Мы празднуем бессилие и горе. Эти обращения, эти призывы разобраться, эти бесконечные приспускания флагов... Этот пафос инноваций, грядущей Олимпиады, молодежных слетов... Эти ржавые самолеты и лодки, эти гибельные шахты и дряхлые дома... И это насилие, которое везде.
Что толку кричать, если крик не слышен? Пой!