«Огонек» продолжает публикацию воспоминаний своего бывшего главного редактора. Начало — см. в № 11 за 2008 год
При Горбачеве свободу слова пробовали дозировать, как лекарство. Открываю наугад один из блокнотов с записями инструктажей в ЦК. Совещание в отделе пропаганды у заместителя заведующего Альберта Власова. 4 августа 1988 года, 4 часа дня. Редакторы предупреждены, что цензура снимет любое упоминание о 20-летии подавления Пражской весны. Ни в одной газете, ни в одном журнале не должно быть ни строчки. Также: не нагнетать афганскую тему, не заострять разговор об Афганистане. В стране 35 тысяч вдов и сирот—не надо их волновать. И так далее…
23 сентября, 11 утра. У Горбачева. Первая реплика: «Здесь многие хотели бы меня покритиковать, но сейчас я вам этого не позволю». Ответная реплика главного редактора «Правды» Виктора Афанасьева: «Не дошли мы еще, Михаил Сергеевич, до того, чтобы генерального секретаря критиковать!» И так далее…
***
22 января 1988 года в ленинградском концертном зале «Октябрьский» состоялся наш совместный с Евгением Евтушенко вечер. Одно отделение было моим, другое—его. Народу в зал набилось выше крыши, интерес был огромным, и публика собралась неагрессивная. Мы рассказывали, читали стихи, отвечали на вопросы. В одной из записок, адресованных мне, спрашивали, что я думаю о недавнем выступлении министра обороны страны маршала Язова, который тряс номером «Огонька» в телекадре и кричал, что эту гадость порядочные люди в руки брать не должны. Стараясь быть предельно тактичным, я порассуждал о демократизации и о том, что в наше время каждый имеет право читать все, что хочет. Кроме того, сказал, что смягчение нравов происходит во всем мире, почему я надеюсь, что из нашей победоносной армии скоро уберут самые большие ракеты и самых больших дураков. Ни фамилий, ни должностей я не называл. Тем не менее назавтра, когда прямо с вокзала, из вагона «Красной стрелы», я прибыл в редакцию, меня ошарашила трезвонящая «вертушка». Это был Горбачев. «Ты что делаешь?»—сурово спросил он. «Думаю о вас»,—грустно ответил я. «Сию минуту марш ко мне!..»
В кабинете на шестом этаже «Первого подъезда» присутствовал сам генсек, его помощник Иван Фролов, а также секретарь ЦК по идеологии Александр Яковлев. Михаил Сергеевич, увидев меня, стал витиевато материться, попутно разъясняя, кто есть лидер перестройки, а также напоминая о своем праве работать с теми, кому он верит и с кем хочет работать. Я слушал со смиренно опущенным взором, потому что программа нашего свидания, судя по всему, предвидела только этот назидательный монолог.
Отругав меня, Горбачев снизил тон, взял обещание, что я больше никогда не буду, и велел убираться прочь. Яковлев поднялся из-за стола вместе со мной; мы выходили вместе. В укромном местечке приемной он шепнул: «Поняли, в чем дело?» Я отрицательно покачал головой. «Через два часа будет заседание политбюро, где министры обороны и госбезопасности потребуют вас уволить. Горбачев пообещал поговорить с вами и дать вам последний шанс. Это он кричал для них…»—и Яковлев повел рукой куда-то в сторону потолка.
Мне стало не страшно, а обидно. Глава мощнейшей державы вынужден был оправдываться перед кем-то, на какие-то микрофоны—прямо не верилось…
Я вспомнил об этом разговоре через несколько лет, когда увидел интервью с Борисом Березовским, который рассказал, что в годы, когда он жил в России, плотно сотрудничая с ельцинской администрацией, ему приходилось посещать руководство ФСБ на Лубянке. В моменты самых доверительных бесед председатель ФСБ России выводил его на лифтовую площадку, как бы на всякий случай, опасаясь подслушивания.
До сих пор пытаюсь понять, кто же этот всемогущий всезнайка, развесивший свои уши над самыми главными кабинетами. Вы не знаете?
***
Мир полон метафор. В 1988 году меня нарекли International Editor of the Year (впервые на советских просторах редактор получил это ежегодное звание, этакого журналистского «Оскара»), вручили по этому случаю в ООН медную доску с гравировкой и пригласили в поездку по США. В самом начале вояжа меня свозили на ферму в штате Иллинойс, где владелец только что соорудил большой элеватор. Поскольку с элеваторной крыши открывался замечательный вид на множество миль, фермер с ходу предложил мне и двоим соседям немедля прокатиться на только что построенном лифте и выпить на крыше элеватора по бутылке пива. Снаружи к башне зернохранилища был приварен рельс, и по нему ходила самодвижущаяся кабина: очень просто. Мы вошли в кабину и нажали кнопку—поехали. Метрах в двадцати от земли лифт дернулся и встал. Не скажу, чтобы это было очень забавно: тесная кабинка высоко над землей, рельсик, приваренный к стенке железной бочки. Те, кто разглядывал нас с земли, позже рассказывали, что им стало страшно.
Страшно было и мне. Но один из американцев что-то понажимал в кабинке, открыл дверь и переворотом выбрался сквозь нее на крышу лифта. Постучал чем-то, произнес несколько непечатных английских слов, после чего лифт дернулся и поехал—уже с человеком на крыше. Так и добрались.
Позже, сочиняя статью для тамошнего журнала, я написал, что это была прекрасная политическая метафора: всегда должен быть кто-то, кто рискнет над пропастью, чтобы мы вместе двинулись вверх. Сидим в общем лифте и надо быть готовыми спасать друг друга всегда.
***
Помню утро, когда умер академик Сахаров. На рассвете мне позвонили, сообщив черную весть. Я, в свою очередь, позвонил кому смог. Евтушенко тут же сказал, что садится писать стихи. Гавриил Попов предложил собраться. Случилось это в день парламентского заседания, и мы, человек десять, заранее пришли в Кремль, чтобы выработать общую линию поведения. Накануне, часов за пять до его кончины, мы были с Сахаровым на собрании межрегиональной депутатской группы, и он декламировал неприличный стишок собственного сочинения, посвященный смене партийного начальства в Ленинграде:
На Гидаспова сменили Соловьева,
А живем по-прежнему…
Все еще не верилось, что Сахарова нет. Мы условились: если заседание начнут не с трагического известия, уважаемый и любимый всеми актер Михаил Ульянов самочинно взойдет на трибуну и поднимет зал в минуте молчания. Тем временем сессионный зал понемногу заполнялся; я заметил, как из кулисы вышел Александр Яковлев и похромал к своему месту. Еще не ведая официальных мнений, но помня, как на прошлой сессии Горбачев отключал Сахарову микрофон, я сказал Яковлеву о случившемся. «Знаю»,—ответил он. «Напишите в «Огонек» об Андрее Дмитриевиче. Именно вы, член политбюро…» «Напишу. Но не надо подписывать от политбюро. Просто фамилией подпишите. Это будет мое личное мнение о Сахарове».
После этого я подошел к Горбачеву и протянул ему черно-белый портрет Сахарова: «Напишите для «Огонька» одну фразу наискосок: «Я очень любил этого человека, и мне будет его недоставать». Мы дадим на обложку…» «Не надо,—сказал Горбачев.—Я что-нибудь напишу для международной прессы. Может быть, через АПН». «Напишите нам,—настаивал я.—Яковлев тоже напишет». «Пусть пишет,—сказал Горбачев.—На то он идеолог…» Мы в журнале опубликовали хорошую статью Яковлева. А Михаил Сергеевич тогда зря отмолчался. Впрочем, это его дело…
***
Джорджтаунский университет присудил мне свою очень престижную премию: за распространение информации, способствующей лучшему взаимопониманию народов. Вместе со мной такую же награду получал Тед Тернер, миллиардер, создатель и владелец телеимперии CNN. Нам вручили красивые дипломы в рамочках и денежную часть премии в виде чеков. Ожидая своей очереди к трибуне, с которой полагалось сказать благодарственные слова, мы с Тернером почтительно сидели за столом президиума, вертя в пальцах карандаши, бумажки и скрепки. Телемагнат старательно сооружал из бумажки лодочку, затем расправлял ее и делал снова. Наконец, речи были произнесены, Тернер извинился и ушел, сославшись на дела, а я остался один за лауреатским столом. Ожидая, пока председательствующий закроет собрание, я взял бумажную лодочку, оставленную Тедом Тернером, и расправил ее. Оказалось, что лодочка была сложена из премиального чека на 7 тысяч долларов. Для владельца телесетей это была такая мелочь, такая ерунда. Не в деньгах счастье?
***
Через некоторое время отношения с руководством Союза писателей совсем испортились. В «Правде» было опубликовано сообщение о том, что где-то в Сибири, на родине дважды Героя Соцтруда, многолетнего руководителя Союза писателей СССР и всяческого лауреата Георгия Маркова, открыты, как в таких случаях было положено, музей его имени и бронзовый бюст самого Георгия Мокеевича. Говорили даже, что герой принимал участие в мероприятии, разрезал ленточки и сдергивал покрывало с собственной бронзовой головы. Мы в «Огоньке» позволили себе похихикать по этому поводу, поскольку не нашли в истории мировой литературы ни одного случая, когда мастера слова открывали бы музеи и памятники имени самих себя. В «Правде» немедленно последовала реплика неведомого мне писателя Салуцкого, возмущенного нашим отношением к любимцу всех советских читателей, чьи книги в каждом доме, и так далее. Немедленно позвонил заместитель заведующего отделом пропаганды ЦК Севрук, потребовав перепечатать мнение из главного партийного органа уже в следующем номере «Огонька». Понятное дело, мы ничего не перепечатали, и Севрук через неделю позвонил еще раз. Я начал валять дурака и рассуждать о том, что никак не могу собрать редколлегию, а без ее мнения это никак невозможно. Севрук начал орать, а я печально рассказал ему, что партбюро «Огонька» тоже мучается отсутствием кворума, а в условиях нарастающей демократии, когда мнения расходятся, так трудно руководить…
В общем, я морочил голову еще недели две, после чего мне был дан совет с большим уважением относиться к корифеям русской литературы, и все на этом закончилось. Но только в тот раз…
***
Кто-то пошутил, что у прежних, послеоктябрьских, эмигрантов в крови бродило шампанское, а у этих—«Солнцедар». Состояние это может развиваться; знаю немало таких, кто и внутри своего народа притворяются—с расписными хохломскими ложками за голенищами смазных сапог. Впрочем, у кое-кого это искренне. Хороший русский прозаик Василий Белов сочинил «телегу» в ЦК, обвиняя «Огонек» в утрате национальной самобытности. Меня, а заодно и главного редактора газеты «Московские новости» Егора Яковлева, он обвинил, страшно сказать, в троцкизме. Я хорошо знал Белова и так же хорошо знал, что троцкистов от мазохистов он не отличит ни за что. Но тем не менее... Мне дали прочесть его письмо без комментариев и при мне уложили его в папочку…
***
Очень забавно узнавать байки о себе. Одну я откомментировал в апреле 1991 года, когда делал в Калифорнии доклад на конференции, организованной журналом «Форбс». Поприветствовав собравшихся, сразу же спросил, есть ли среди них сотрудники ЦРУ. Наступила тишина. Переспросил и снова никто не отозвался. «Ладно,—заявил я.—Можете прятаться. Но если вы честные люди, заплатите мне, как положено. В нашей стране мнения членов политбюро оспаривать не полагается, а только что один из них, министр обороны Язов, опубликовал статью в газете «Советская Россия» о том, что я у вас на содержании, а хотя бы цент кто-нибудь дал…» Аудитория облегченно засмеялась. У нее был другой жизненный опыт, и поэтому меня поняли не сразу.
Уже в Москве Юрий Никулин рассказал анекдот о лагерной перекличке недалекого будущего. Выкрикнули мою фамилию, но никто не отозвался. На третий или четвертый раз я наконец отозвался. «Раньше, Коротич, надо было молчать»,—посоветовал конвойный офицер…
***
Году в 1988-м я пришел к тогдашнему председателю КГБ Виктору Чебрикову с просьбой о беседе. У меня была идея параллельного интервью—с Чебриковым и директором американского ЦРУ Уэбстером. Я хотел задать им почти одинаковые вопросы. О том, как подбираются кадры, как формируются бюджеты. Могло бы получиться интересно. Но прямо с порога Чебриков сказал мне, что готовится к уходу на пенсию, поэтому интервью с ним бессмысленно. Через несколько минут председатель КГБ стал задумчив и буркнул:
— Все. Ухожу. Знаешь, сколько я сделал для страны? Кем только я не был—и на фронте воевал, и в обкоме служил, и вот здесь… А теперь? Вот у тебя есть дача, а у меня нет. У тебя есть автомобиль, а у меня нет. Все казенное. Я зависим…
У меня вертелось на языке:
— Зато вы, генерал, все знаете про мои дачу с автомобилем. Зато по вашим приказам пересажали множество диссидентов. Сахарова из Москвы выслали, при вас расцвела судебная психиатрия. У вас много такого, чего не только у меня—ни у кого нет. Родина вас не забудет.
Но я ничего не сказал. Бог с ним.
***
«Огонек» был всенародно любим. Но мы работали как бы на водорезе, где набегающие волны не раз угрожали захлестнуть нас с той или другой стороны. Не захлестнули.
В журнал приходило до тысячи писем в день; люди делились своими планами, просили о помощи, присылали слова поддержки. Однажды я похвастался в ЦК этим потоком дружелюбия. Но мое хвастовство пресек деятель из отдела пропаганды ЦК: «Мы получаем по две тысячи писем в день, требующих уволить вас и разогнать «Огонек»,—буркнул он без улыбки.
Народная поддержка была разнообразной, не только денежной. После того как Министерство обороны запретило выписывать наш журнал в воинских частях, многие офицеры сообщали, что подписались на «Огонек», адресуя его на арендованные почтовые ящики, и читают по очереди.
Приходило немало жалоб на бесчеловечность в местах заключения, поборы охранников и прочие безобразия. В «Огоньке» появилась статья о беспределе в тюрьмах и лагерях с фамилиями нескольких виновников. Через какое-то время мой старший сын отдыхал в Крыму, и в баре ялтинской «Ореанды» к нему подсел незнакомец. Справившись у сына о фамилии, незнакомец сказал: «Мы уважаем «Огонек» и твоего отца. Если что—наш человек всегда сидит вон за тем столиком, обращайся, он поможет и защитит, если надо».
Защищать нас готовы были добровольцы, бывшие как в неладах, так и в ладах с Уголовным кодексом. Когда в печать проскочило сообщение, что мне угрожают, шлют подметные письма, ко мне домой заявились представители артели, делающей стальные двери, и бесплатно установили в квартире бронебойный вход. Ассоциация афганских ветеранов постановила охранять огоньковские вечера; на московских встречах с читателями в кулисе всегда сидело несколько здоровых парней, внимательно зыркающих по сторонам. Спасибо!
***
Ничто не возникает из ниоткуда и ничто не исчезает бесследно. Мы годами мечтали об упразднении цензуры, считая, что от нее все наши несчастья, а цензоры—монстры, которые, будучи однажды убраны из надзорной сферы, уже никогда к нам не вернутся. В «Огоньке» я еще ощущал, что главным врагом каждого, кто пишет о нашем обществе, является маленький испуганный человечек, запущенный советской властью каждому вовнутрь и толкающий под локоток при любой попытке опубликовать смелый материал: «Не спеши, остерегись, не лезь на рожон…» Что же до официальных цензоров, то постепенно выяснилось, что цензоры такие же люди, а с некоторыми можно договориться. Более того, один из руководителей цензуры, заместитель начальника Главлита Владимир Алексеевич Солодин, оказался сторонником «Огонька». Он снимал у нас немало материалов согласно своим инструкциям, но вопреки этим же инструкциям звонил иногда, чтобы предупредить: «Только что мы подписали в печать довольно гнусную статью против вас в следующий номер такого-то издания. Заезжайте, взгляните, надо бы ответить…»
***
Президент Рейган приехал для переговоров в Москву. С ним прибыла огромная охрана, кухня и джазовый квартет Дейва Брубека. Это кроме членов официальной делегации.
В ресторане Дома литераторов для Рейгана был дан завтрак. Герой Советского Союза Владимир Карпов, служивший тогда председателем советской писательской организации, произнес интеллектуальную приветственную речь. В ней он сообщил, что если бы он, Карпов, был верующим, то заказал бы икону, где в центре Иисус, а по бокам Рейган и Горбачев (конечно, в случае, если президенты договорятся о разоружении). Американский генерал Пауэлл, сидевший со мной за столиком, удивленно выслушал это, повертел вилку и сказал как бы сам себе: «Насколько помню, там с двух сторон от Христа были разбойники…»
Поулыбавшись, мы занялись едой, благо она была роскошной: блины с икрой, немыслимые сорта рыб, еще что-то.
— Угощайтесь, дорогие гости,—говорил Карпов.—Мы всегда так едим.
Вечером в резиденции американского посла прием давал Рейган.
Играл квартет Брубека. Нам выдали по куску жареного цыпленка с салатом и по бокалу белого калифорнийского вина. На десерт был яблочный пирог.
— Угощайтесь, дорогие гости,—говорил Рейган.—Мы всегда так едим.
***
Очень люблю замечательного петербургского поэта Николая Гумилева, и первым моим желанием в «Огоньке» было наконец издать его, расстрелянного и запрещенного советской властью. Я даже решился использовать в этом случае проверенную тактику—«козырных предисловий». Когда-то в Киеве я смог таким образом издать настрого запрещенный роман Марио Пьюзо «Крестный отец», снабдив его предисловием генерал-лейтенанта милиции, которое мы ему сами и написали: «Автор в силу ограниченности не поднимается, но, тем не менее, он помогает понять всю бесчеловечность…» и так далее. Для Гумилева я заказал предисловие Владимиру Карпову, Герою Советского Союза, возглавлявшему Союз писателей. Он написал все, что надо, и мы одновременно выпустили книжечку в библиотечке журнала, а также большую подборку Гумилева в номере. Бог не выдал, цензура не съела. Но когда меня вдруг пригласил к себе в кабинет всевластный Егор Лигачев, вторая фигура в ЦК партии, ортодокс из ортодоксов, я решил, что мой оптимизм может оказаться чрезмерным. Я вошел в кабинет на цыпочках, напряженно слушал, а Егор Кузьмич расспрашивал, как пришла в голову идея издать расстрелянного поэта и почему это удалось. Поговорив, он подошел к двери кабинета и раздвинул над ней едва заметную полку: «Я уже много лет ксерокопировал стихи Гумилева, где только мог доставал их и сам переплел эти тома для себя». В сафьяновом переплете с золотым тиснением странный самиздатский Николай Гумилев в двух томах лежал на ладони второго секретаря ЦК. Вот уж чего я не ждал! «Почему вы не велели опубликовать его легально массовым тиражом?»—наивно вопросил я. «Сложно это…»—загадочно сказал Лигачев и начал прощаться.
***
В самом конце 80-х несколько раз звонили из ЦК КПСС, настаивая, чтобы «Огонек» дал интервью с лидером только что учрежденной Либерально-демократической партии Владимиром Жириновским. Заместитель заведующего отделом пропаганды ЦК Владимир Севрук прямо за грудки нас хватал, доказывая, что КПСС позволила создать в своем присутствии новую партию, которую надо обязательно поддержать. Ах, какие это были пассажи!
В поддержку партии с такой биографией мы не дали ни слова.
***
19 августа 1991 года я должен был лететь из Нью-Йорка в Тайбэй, столицу Тайваня. Но события повернулись так, что вместо Тайбэя поехал выступать на телестудию CNN, а вечером 19 августа я поехал для участия в программе Мак-Нила—Лерера—одном из самых популярных новостных ток-шоу. Я говорил из нью-йоркской студии, изрекая возмущенные банальности про путч и про то, что «народ не потерпит»… В вашингтонской студии было иначе—там выступал беглый советский гэбешник, закамуфлированный для неузнаваемости, в парике и темных очках. Он сразу же замахал руками и сказал, что ерунда это, а не путч. «Мы же специалисты,—воскликнул он.—Кто, скажите на милость, совершает перевороты в понедельник? Государственные перевороты делаются в пятницу или, в крайнем случае, в субботу. Это же элементарно! Вначале надо всех, кого положено, арестовать, захватить почту, телеграф, все, что надо, и везде выставить патрули. Люди, когда в понедельник придут на работу, должны понять, что царят власть и порядок. Перевороты в рабочие дни не делаются. Это непрофессионально!» Ближайшие события подтвердили, что беглый специалист по переворотам был прав. Путч захлебнулся, я полетел в Москву, где редакция устроила прощальный бал, а в журнале напечатали в мой адрес благодарственное письмо.
***
Я брал у президента Рейгана интервью для «Огонька» и в конце спросил: «Вы, господин президент, за свою жизнь осуществили все американские мечты. Стали богатым человеком, кинозвездой, побыли президентом. Вы счастливы?» «Наверное, счастлив,—ответил Рейган.—Я не ломал себя, достигая всех этих целей. Постоянно старался быть только самим собой. Наверное, счастлив…»
***
Меня все еще узнают на улице, в поездах и самолетах. Это очень приятно, и не менее важно, что меня, наверное, забыли все, кто годами проклинал «Огонек» и меня лично. Давно уже никто из наших ненавистников не подходил со злыми словами, переполнявшими их лет 20 назад. Но зато на недавней книжной ярмарке я буквально удирал от мужчины, требующего, чтобы я расписался у него в паспорте. «Документ ведь станет недействительным!»—настаивал я. «Неправда. Все, что связано с «Огоньком», будет действительно всегда!»—ответил мужчина. Дай-то Бог…