"Мы искусство скорее уважаем, чем любим, а уважение порой убивает"
Франсис Алюс о своем проекте, который он привез в Россию
Художники начинают съезжаться в Петербург — на передвижную европейскую биеннале современного искусства Manifesta 10, которая откроется 28 июня в Эрмитаже. Франсис Алюс, прихватив с собой брата и оператора, сел в старенькую советскую "Ладу Ниву" и за три дня проехал всю Европу, от Брюсселя до Петербурга, чтобы разбить машину в Большом дворе Зимнего дворца. Бельгиец Франсис Алюс вот уже почти тридцать лет живет в Мехико и много работает в странах Латинской Америки, применяя ситуационистскую тактику и поэтику дрейфа к опасным, социально неблагополучным городам. В акциях Франсиса Алюса поэзия абсурда причудливым образом сочетается с политической сатирой, они остроумны, но лишены горькой иронии, и возвышенны, но без пафоса. Бесконечно наматывать круги вокруг гигантского флагштока на Сокало, площади Конституции в Мехико, так что в итоге за тобой пристроится хороводом целое стадо баранов; толкать перед собой по улицам огромный куб льда до тех пор, пока он не испарится полностью, что метафорически описывает производительность капиталистического труда; протащить по городу маленький магнитик на поводке, чтобы к вечеру собрать на наживку тонны уличного металлолома,— все это Франсис Алюс. После запланированной автокатастрофы во дворе Зимнего дворца Франсис Алюс поговорил с Анной Толстовой о социализме, абсурде и Советском Союзе.
— Как прошло путешествие?
— Круто. Lada Niva 1977 года оказалась в приличном состоянии, хотя и возникали небольшие технические проблемы, но ведь машине почти сорок лет. В первый день мы проделали путь в 1800 км, проскочили через Германию, потом притормозили, проезжая через Польшу, Литву, Латвию, и въехали в Россию через Псков — это было медленное вхождение в восточную культуру.
— Вы первый раз в России?
— Нет, первый раз я был здесь в феврале 1981 года — еще студентом-архитектором. Я интересовался архитектурой конструктивизма, Мельниковым и компанией. Был в Москве, в Горьком, в Ленинграде — я тогда сходил в Эрмитаж. И больше не бывал в России до прошлой осени, когда меня пригласил на "Манифесту" Каспер Кениг.
— Что с тех пор изменилось?
— Ментально, мне кажется, Ленинград не слишком изменился. Да, город выглядит более ухоженным, но и раньше был не так уж плох. Бросается в глаза огромное количество машин. И, конечно, капиталистическое вторжение — западные бренды, от McDonalds до Prada, кругом реклама. И еще: в начале 1980-х мне казалось, что на улицах гораздо больше военных,— возможно, это было связано с войной в Афганистане.
— Почему вы выбрали именно эту модель автомобиля для путешествия?
— Потому что у нас с братом в конце 1970-х была аналогичная модель, Lada Riva. Нам она казалась настоящей советской машиной — это машина-икона, и сейчас, когда я вижу такие автомобили на Кубе или в Афганистане, эпоха позднего СССР сразу оживает для меня. Когда мы с братом были тинейджерами, у нас был прожект — поехать в Россию на этой машине. Мы и поехали, да только по дороге на подъезде к немецкой границе она сломалась.
— То есть ваш проект не только о возвращении в Россию, но и о возвращении в ваше детство?
— Он о моих детских иллюзиях. Знаете, мы росли в бельгийской провинции, в чрезвычайно буржуазном окружении, наше увлечение социалистической идеей было протестом против родителей, а наш неудавшийся побег — попыткой изменить историю. Да, это в каком-то смысле ревизия юношеских надежд. Теперь мы проделали с братом этот путь, прикатили в Петербург и въехали в Большой двор Зимнего дворца, чтобы разбить машину о дерево. Это как метафора краха иллюзий. Все мои проекты — это истории, их часто необязательно видеть своими глазами, достаточно пересказать, чтобы вы ухватили идею, и она уже работает.
— В юности вы были увлечены левой идеей?
— Мои симпатии с тех пор не сильно переменились. В Латинской Америке, где я живу, присутствие левой идеологии до сих пор очень ощутимо, примерно две трети в правительстве Мексики — социалисты. В Европе же различия между левыми и правыми сгладились. Но в юности мы были не столько убежденными социалистами, сколько протестовали против отцов и их общества. Нам импонировал не столько Троцкий, сколько Бакунин. И когда я приехал в Петербург прошлой осенью, меня поразило, что советская история стала здесь своего рода закрытой главой книги, которую не принято цитировать. Отношение к советскому прошлому, как и к эпохе Горбачева, положившей ей конец, очень противоречивое. Мне порой очень трудно понять отношение русских людей к этой советской главе их истории. Чувствуется, что многие хотят возвращения в царскую Россию, ностальгируют по России до 1917 года.
— Да, и точно так же ностальгируют по сталинской империи...
— Именно. Ленин и Горбачев теперь часто рифмуются — как разрушители этих империй. Так что мой проект с крушением машины во дворе Зимнего — и об утрате моих юношеских иллюзий, и о фрустрации современного российского общества, когда оказалось, что семьдесят лет жизни Советского Союза были нужны лишь для того, чтобы утвердился сегодняшний неокапиталистический строй. Я хочу встряхнуть публику, чтобы она задумалась — неужели все это было зря. В своей акции я пытаюсь материализовать множество противоречивых чувств, чтобы работа была открыта самым разным прочтениям: кто-то воспримет ее как шутку, кто-то как провокацию, кто-то — как историю. Я использую очень простой, понятный язык: во дворе Эрмитажа будет инсталляция с разбитой машиной, у нее, возможно, будут включены фары, и из нее будет доноситься музыка 1970-х и 1980-х, а в залах Главного штаба — фильм о нашем путешествии, документация проекта, фотографии, тексты. Каждый получит свое приглашение к диалогу с этой историей.
— Для меня ваша работа стала сюрпризом. Обычно, разве что за исключением акции "Когда вера сдвигает горы" — той, где сотни перуанских добровольцев с лопатами в течение одного рабочего дня сместили дюну на несколько сантиметров, вы рассказываете маленькие истории, истории из городской повседневности — а тут такой большой исторический нарратив.
— Вы хотите сказать, это слишком длинная история?
— Нет, в России как раз любят большие, длинные истории.
— Ну эту историю можно сократить до нескольких секунд, когда — бабах! — машина разбивается о дерево. Историю можно свести к жесту.
— О вас довольно часто говорят как о художнике-фланере, ссылаясь на Бодлера и Беньямина. Но ваши акции-прогулки трудно назвать чисто поэтическими — в них как раз много политического содержания, ведь вы фланируете по улицам опасных латиноамериканских городов, где так запросто, как в Париже или Берлине, не погуляешь.
— Меня и правда привлекают места в состоянии кризиса — кризиса идентичности, религиозного, политического или военного кризиса. В этот моменты все вещи пребывают в неопределенности, вы можете открыть гораздо больше дверей, это состояние смятения располагает людей к разным прочтениям и более глубокому пониманию общества. Вы упомянули проект "Когда вера сдвигает горы" в Лиме — это всего лишь момент абсурда, созданный художником, но это важный момент. Такое невозможно представить себе в западноевропейском обществе, где все правильно функционирует и все предсказуемо. Там гораздо труднее было бы создать такую ситуацию, да, скорее всего, и незачем. Фланер — вообще-то денди, который бесцельно слоняется по городу, в моих же прогулках всегда есть цель, задание, которое я выполняю. Мне более импонирует фигура Прометея.
— Многие ваши работы, скажем, "Парадокс практики", когда вы в течение дня возили куб льда по улицам Мехико, пока он не растаял, или та же коллективная акция в Лиме, предполагают, что большие усилия будут затрачены впустую, ни к чему не приведут. Эта поэтика поражения есть в вашем "русском" проекте для "Манифесты"?
— Что касается русского проекта, его можно воспринимать и как мою личную историю, и как аллегорию: семьдесят лет, которые ни к чему не привели. Однако, когда вы начинаете работу, вы не знаете, чем она закончится, и только потом осознаете, что ход был правильным. Это невозможно до конца рационализировать — вы не пишете сценарий, вы задаете вопросы и ждете ответов. Мне был очень важен процесс общения — с командой "Манифесты", с эрмитажными сотрудниками, не только с кураторами, но и с техническими службами, с охраной. В этом общении обкатывается проект, проявляются его смыслы. Метафора бесплодных усилий? Пожалуй. Но, понимаете, я ведь ехал не один, а с братом, у него в Бельгии осталась семья, пятеро детей, я не мог им бездумно и бесцельно рисковать. И потом, эти пять-шесть дней, что мы провели вместе, были очень дороги для меня. Я бы сказал, что пережитое время ценнее затраченных усилий.
— Принято считать, что у вас чрезвычайно тонкий, наблюдательный, социологически подкованный глаз. Но на вашей ретроспективе в Тейт Модерн меня поразило, насколько силен в ваших работах формальный, если не сказать формалистический элемент. Ваши рисунки, анимация, акции — это часто круг, петля.
— Это механизм повторения, который провоцирует абсурдную ситуацию: бесконечное повторение действия превращает его в абсурд. И потом, я же рассказчик историй — считается, что хороший рассказ должен иметь параболическую структуру, возвращаясь в конце к своему началу. Думаю, то, о чем вы говорите, имеет больше отношения к особенностям вашего восприятия, нежели моего,— это критическое прочтение того, что я не могу полностью контролировать и делаю бессознательно.
— Для меня это скорее метафора повседневной рутины.
— Метафора человеческой жизни в каком-то смысле? Но хочу подчеркнуть, что в своем проекте я обращаюсь к сегодняшней России, а не говорю о вечном возвращении прошлого. Одним из вариантов названия проекта, которое еще предстоит выбрать, было "Без окончания нет начала" (Without An Ending There Is No Beginning). И я думаю, что именно сегодняшний политический момент, сегодняшний кризис располагает к такому диалогическому проекту. Он может быть провокационным в плане провоцирования на ответ. Главное тут — что вы думаете, а не что думаю я. Я всего лишь катализатор, или, говоря по-французски, agent provocateur, моя задача — заставить людей говорить и слушать. Иногда их восприятие моих работ кажется мне гораздо интереснее моего замысла. Жаль, что заранее нельзя предсказать, какая история заденет этот человеческий нерв. Это как механизм слухов: какие-то распространяются, какие-то умирают. Посмотрим, как будет прочитан мой проект и как будет прочитана "Манифеста" в целом.
— Насколько я понимаю, для вас вопрос, бойкотировать "Манифесту" или нет, не стоял?
— Нет, абсолютно. Напротив. Я бы не отказался работать ни в Афганистане, ни в США, хотя у меня много вопросов к американской политике. Нет совершенных стран и совершенных обществ. Положение, в котором оказалась сейчас "Манифеста", дает прекрасный шанс для дискуссии.
— А вам не хотелось сделать работу в более узком, музейном, эрмитажном контексте, непосредственно для Зимнего дворца? Каким был, например, "Ночной дозор" с лисой, запущенной на ночь в лондонскую Национальную портретную галерею?
— Конечно, если говорить об эго художника — мне очень лестно быть выставленным в Эрмитаже, рядом с Моне. К декабрю у меня уже было готово около восьми предложений для Каспера Кенига, выбрали именно это, отчасти из-за тяжелой бюрократической структуры, которая здесь есть, отчасти из-за лимита времени. Знаете, всегда возникает вопрос, любим ли мы искусство или мы его уважаем, и сдается мне, что мы его скорее уважаем, чем любим, а уважение порой убивает. Но в любом случае — попасть в Эрмитаж было моей мечтой лет с восемнадцати.
— Я задала этот вопрос, потому что, как мне кажется, один из смыслов вашего проекта напрямую обращен к сегодняшнему Эрмитажу. Эрмитаж сегодня рисуется этаким императорским дворцом-музеем и все время вспоминает о своем дореволюционном прошлом, но ведь он стал таким всеобъемлющим, универсальным музеем — исследовательским институтом именно в советское время.
— Да, Россия не знает, что ей делать с этой советской эпохой, и вполне понятно почему. Должно пройти еще какое-то время, может быть, должно смениться еще одно поколение, чтобы посттравматический период закончился и выяснилось, что было хорошо, а что плохо. Знаете, когда мы ехали на нашей "Ладе" по Польше, было видно, что там пожилые люди очень радовались ее появлению, улыбались, она вызывала какие-то счастливые воспоминания.
Участники Manifesta 10 о своих проектах:
«Мне интересна логика абсурда, а не мистика абсурда»
Вадим Фишкин
«Героизация убийства — это плохая фотография»
Борис Михайлов
«O, у нас новый „изм” — маркетизм»
Ладо Дарахвелидзе и Евгения Голант
«Я хочу бросить вызов мифологии великого прошлого»
Александра Пирич